Все печки села Никандрова - из храмовых кирпичей,
из выверенных временами развалин местного храма.
Нет ничего надежнее сакральных этих печей:
весь никандровский хворост без дыма сгорит до грамма.
Давным-давно религия не опиум для народа,
а просто душегрейка для некоторых старух.
Церковь недоразваленная, могучая, как природа,
успешно сопротивляется потугам кощунственных рук.
Богатырские стены
богатырские тени
отбрасывают вечерами
в зеленую зону растений.
Нету в этой местности
и даже во всей окрестности
лучше холма, чем тот,
где белый обрубок встает.
Кирпичи окровавленные
устремив к небесам,
встает недоразваленный,
на печки недоразобранный.
А что он означает,
не понимает он сам,
а также его охраняющие
местные власти и органы.
А кирпичи согревают - в составе печей - тела,
как прежде - в составе храма - душу они согревали.
Они по первому случаю немного погоревали,
но ныне уже не думают, что их эпоха - прошла.
старинный Гюбера Робера сюжет
возобновляется снова, пугая,
как и тогда, тому двести лет.
Символ, сработанный на столетья,
хлещет по голому сердцу плетью,
снова беспокоит и гложет,
поскольку слепой - по-прежнему слеп,
а попугай не хочет, не может
дать ему даже насущный хлеб.
Эта безысходная притча
стала со временем даже прытче.
Правда, попугая выучили
тайнам новейшего языка,
но слепца из беды не выручили.
Снова протянутая рука
этого бедного дурака
просит милостыню через века.
Сам с собой разговаривал. Мне
на чужой стороне,
куда я был заброшен судьбой,
пущен веком,
говорить со своим человеком,
а еще точнее - с собой
хорошо было. Я задавал
риторические вопросы.
А потом сам себе давал
риторические ответы,
отвлекаясь от жизненной прозы
приблизительным стилем поэта.
Уважал меня мой собеседник.
Не какую-нибудь чепуху -
обо всех своих спасеньях
я выкладывал, как на духу.
Колебанья свои выкладывал
и сомненья свои снимал.
Я ему толково докладывал,
с пониманьем он мне внимал.
Я ему талдычил, как дятел,
я кричал на него совой,
а прохожие думали: "Спятил!
Говорит сам с собой",
Советская старина. Беспризорники. Общество "Друг детей".
Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.
Затеиванье затейников и затейливейших затей.
Все мчится и все клубится. И ничего не топчется.
Античность нашей истории. Осоавиахим.
Пожар мировой революции,
горящий в отсвете алом.
Все это, возможно, было скудным или сухим.
Все это несомненно было тогда небывалым.
Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.
Старались. Не подводили Мичуриных социальных.
А те, кто не собирались высовываться из земли,
те шли по линии органов, особых и специальных.
Все это Древней Греции уже гораздо древней
и в духе Древнего Рима векам подает примеры.
Античность нашей истории! А я - пионером в ней.
Мы все были пионеры.
Старых офицеров застал еще молодыми,
как застал молодыми старых большевиков,
и в ночных разговорах в тонком табачном дыме
слушал хмурые речи, полные обиняков.
Век, досрочную старость выделив тридцатилетним,
брал еще молодого, делал его последним
в роде, в семье, в профессии,
в классе, в городе летнем.
Век обобщал поспешно,
часто верил сплетням.
Старые офицеры,
выправленные казармой,
прямо из старой армии
к нови белых армий
отшагнувшие лихо,
сделавшие шаг -
ваши хмурые речи до сих пор в ушах.
Точные счетоводы,
честные адвокаты,
слабые живописцы,
мажущие плакаты,
но с обязательной тенью
гибели на лице
и с постоянной памятью о скоростном конце!
Плохо быть разбитым,
а в гражданских войнах
не бывает довольных,
не бывает спокойных,
не бывает ушедших
в личную жизнь свою,
скажем, в любимое дело
или в родную семью.
Старые офицеры
старые сапоги
осторожно донашивали,
но доносить не успели,
слушали ночами, как приближались шаги,
и зубами скрипели,
и терпели, терпели.
На рассвете с утра пораньше
По сигналу пустеют нары.
Потолкавшись возле параши,
На работу идут коммунары.
Основатели этой державы,
Революции слава и совесть -
На работу!
С лопатою ржавой.
Ничего! Им лопата не новость,
Землекопами некогда были.
А потом - комиссарами стали.
А потом их сюда посадили
И лопаты корявые дали.
Преобразовавшие землю,
Снова
Тычут
Лопатой
В планету
И довольны, что вылезла зелень,
Знаменуя полярное лето.
Студенты жили в комнате, похожей
На блин, но именуемой "Луной".
А в это время, словно дрожь по коже,
По городу ходил тридцать седьмой.
В кино ходили, лекции записывали
И наслаждались бытом и трудом,
А рядышком имущество описывали
И поздней ночью вламывались в дом.
Я изучал древнейшие истории,
Столетия меча или огня
И наблюдал события, которые
Шли, словно дрожь по коже, вдоль меня.
"Луна" спала. Все девять черных коек,
Стоявших по окружности стены.
Все девять коек, у одной из коих
Дела и миги были сочтены.
И вот вошел Доценко-комендант,
А за Доценко - двое неизвестных.
Вот этих самых - малых честных
Мы поняли немедля - по мордам.
Свет не зажгли. Светили фонарем.
Фонариком ручным, довольно бледным.
Всем девяти светили в лица, бедным.
Я спал на третьей, слева от дверей,
А на четвертой слева - англичанин.
Студент, известный вежливым молчаньем
И - нацией. Не русский, не еврей,
Не белорус. Единственный британец.
Мы были все уверены - за ним.
И вот фонарик совершил свой танец.
И вот мы услыхали: "Гражданин".
Но больше мне запомнилась-рука.
На спинку койки ею опирался
Тот, что над англичанином старался.
От мышц натренированных крепка,
Бессовестная, круглая и белая.
Как лунный луч на той руке играл,
Пока по койкам мы лежали, бедные,
И англичанин вещи собирал.
Все Парки Культуры и Отдыха
были имени Горького,
хотя он и был известен
не тем, что плясал и пел,
а тем, что видел в жизни
немало плохого и горького
и вместе со всем народом
боролся или терпел.
А все каналы имени
были товарища Сталина,
и в этом случае лучшего
названия не сыскать,
поскольку именно Сталиным
задача была поставлена,
чтоб всю нашу старую землю
каналами перекопать.
Фамилии прочих гениев
встречались тоже, но редко.
Метро - Кагановича именем
было наречено.
То пушкинская, то чеховская,
то даже толстовская метка
то школу, то улицу метили,
то площадь, а то - кино.
А переименование -
падение знаменовало.
Недостоверное имя
школа носить не могла.
С грохотом, равным грохоту
горного, что ли, обвала,
обрушивалась табличка
с уличного угла.
Имя падало с грохотом
и забывалось не скоро,
хотя позабыть немедля
обязывал нас закон.
Оно звучало в памяти,
как эхо давнего спора,
и кто его знает, кончен
или не кончен он?
Палатка под Серпуховом. Война.
Самое начало войны.
Крепкий, как надолб, старшина
и мы вокруг старшины.
Уже июльский закат погасал,
почти что весь сгорел.
Мы знаем: он видал Хасан,
Халхин-Гол смотрел.
Спрашиваем, какая она, война.
Расскажите, товарищ старшина.
Который день эшелона ждем.
Ну что ж - не под дождем.
Палатка - толстокожий брезент.
От кислых яблок во рту оскомина.
И старшина - до белья раздет -
задумчиво крутит в руках соломину.
- Яка ж вона буде, ця вiйна,
а хто ii зна.
Вот винтовка, вот граната.
Надо, значит, надо воевать.
Лягайте, хлопцы: завтра надо
в пять ноль-ноль вставать.
Вот он - мост, к базару ведущий,
Загребущий и завидущий,
Руки тянущий, горло дерущий!
Вот он в сорок шестом году.
Снова я через мост иду.
Всюду нищие, всюду убогие.
Обойти их я не могу.
Беды бедные, язвы многие
Разложили они на снегу.
Вот иду я, голубоглазый,
Непонятно, каких кровей,
И ко мне обращаются сразу
Кто горбатей, а кто кривей -
Все: чернявые и белобрысые,
Даже рыжие, даже лысые -
Все кричат, но кричат по-своему,
На пяти языках кричат:
Подавай, как воин - воину,
Помогай, как солдату - солдат.
Приглядись-ка к моим изъянам!
Осмотри-ка мою беду!
Если русский - подай христианам;
Никогда не давай жиду!
По-татарски орут татары,
По-армянски кричит армянин.
Но еврей, пропыленный и старый,
Не скрывает своих именин.
Он бросает мне прямо в лицо
Взора жадного тяжкий камень.
Он молчит. Он не машет руками.
Он обдергивает пальтецо.
Он узнал. Он признал своего.
Все равно не дам ничего.
Мы проходим - четыре шинели
И четыре пары сапог.
Не за то мы в окопе сидели,
Чтобы кто-нибудь смел и смог
Нарезать беду, как баранину,
И копаться потом в кусках.
А за нами,
словно пораненный,
Мост кричит на пяти языках.
Много лет из газет
узнавал свои личные новости.
Каково залетел.
Вы подумайте: как залетел.
Оставалось ли время для милости и для совести
и объем для их неподдающихся сжатию тел?
Оставалось! Как вспомнишь и как документы поднимешь,
как заглянешь в подшивки за тот отдаленнейший век-
и тогда была совесть и тогда была милость,
Поэты малого народа,
который как-то погрузили
в теплушки, в ящики простые
и увозили из России,
с Кавказа, из его природы
в степя, в леса, в полупустыни -
вернулись в горные аулы,
в просторы снежно-ледяные,
неся с собой свои баулы,
свои коробья лубяные.
Выпровождали их с Кавказа
с конвоем, чтоб не убежали.
Зато по новому приказу-
сказали речи, руки жали.
Поэты малого народа -
и так бывает на Руси -
дождались все же оборота
истории вокруг оси.
В ста эшелонах уместили,
а все-таки - народ! И это
доказано блистаньем стиля,
духовной силою поэта,.
А все-таки народ! И нету,
когда его с земли стирают,
людского рода и планеты;
полбытия
они теряют.
2
Шуба выстроена над калмыком.
Щеки греет бобровый ворс.
А какое он горе мыкал!
Сколько в драных ватниках мерз!
Впрочем, северные бураны,
как ни жгли - не сожгли дотла.
Слава не приходила рано.
Поздно все же слава пришла.
Как сладка та поздняя слава,
что не слишком поздно дана.
Поглядит налево, направо:
всюду слава, всюду она.
Переизданный, награжденный
много раз и еще потом,
многократно переведенный,
он не щурится сытым котом.
Нет, он смотрит прямо и точно
и приходит раньше, чем ждут:
твердый профиль, слишком восточный,
слишком северным ветром продут.
Даже дело Каина и Авеля
в новом освещении представили,
а какая давность там была!
А какие силы там замешаны!
Перемеряны и перевзвешены,
пересматриваются все дела.
Вроде было шито, было крыто,
но решения палеолита,
приговоры Книги Бытия
в новую эпоху неолита
ворошит молоденький судья.
Оказалось: человечности
родственно понятье бесконечности.
Нету окончательных концов,
Не бывает!
А кого решают -
в новом поколенье воскрешают.
Воскрешают сыновья отцов.
В том институте, словно караси
в пруду, плескались и кормов просили
веселые историки Руси
и хмурые историки России.
В один буфет хлебать один компот
и грызть одни и те же бутерброды
ходили годы взводы или роты
историков, определявших - тот
путь выбрало дворянство и крестьянство?
и как же Сталин? прав или не прав?
и сколько неприятностей и прав
дало Руси введенье христианства?
Конечно, если водку не хлебать
хоть раз бы в день, ну скажем, в ужин,
они б усердней стали разгребать
навозны кучи в поисках жемчужин.
Лежали втуне мнения и знания:
как правильно глаголем Маркс и я,
благопристойность бытия
вела к неинтересности сознания.
Тяжелые, словно вериги, книги,
которые писалися про сдвиги
и про скачки всех государств земли -.
в макулатуру без разрезки шли.
Тот институт, где полуправды дух,
веселый, тонкий, как одеколонный,
витал над перистилем и колонной,
тот институт усердно врал за двух.
Сласть власти не имеет власти
над власть имущими, всеми подряд.
Теперь, когда объявят: "Слазьте!" -
слезают и благодарят.
Теперь не каторга и ссылка,
куда раз в год одна посылка,
а сохраняемая дача,
в энциклопедии - столбцы,
и можно, о судьбе судача,
выращивать хоть огурцы.
А власть - не так она сладка
седьмой десяток разменявшим:
не нашим угоди и нашим,
солги, сообрази, слукавь.
Устал тот ветер, что листал
страницы мировой истории.
Какой-то перерыв настал,
словно антракт в консерватории.
Мелодий - нет. Гармоний - нет.
Все устремляются в буфет.
Зубы крепко, как члены в президиуме,
заседали в его челюстях.
В полном здравии, в лучшем виде, уме,
здоровяк, спортсмен, холостяк,
воплощенный здравый рассудок,
доставала, мастер, мастак,
десяти минуток из суток
не живущий просто так.
Золотеющий лучшим колосом
во общественном во снопу,
хорошо поставленным голосом
привлекает к себе толпу.
Хорошо проверенным фактом
сокрушает противника он,
мерой, верой, тоном и тактом,
как гранатами, вооружен.
Шкалик, им за обедом выпитый,
вдохновляет его на дела:
И костюм сидит, словно вылитый,
и сигара сгорает дотла.
Нервы в полном порядке, и совесть
тоже в полном порядке.
Вот он, этой эпохи новость,
первый овощ, вскочивший на грядке.
Никоторого самотека!
Начинается суматоха.
В этом хаосе есть закон.
Есть порядок в этом борделе.
В самом деле, на самом деле
он действительно нам знаком.
Паникуется, как положено,
разворовывают, как велят,
обижают, но по-хорошему,
потому что потом - простят.
И не озаренность наивная,
не догадки о том о сем,
а договоренность взаимная
всех со всеми,
всех обо всем.
Запах лжи, почти неуследимый,
сладкой и святой, необходимой,
может быть, спасительной, но лжи,
может быть, пользительной, но лжи,
может быть, и нужной, неизбежной,
может быть, хранящей рубежи
и способствующей росту ржи,
все едино - тошный и кромешный
запах лжи.