По Сеньке шапка была, по Сеньке!
Если платили малые деньги,
если скалдырничали, что ж -
цена была Сеньке и вовсе грош.
Была ли у Сеньки душа? Была.
Когда напивался Сенька с получки,
когда его под белые ручки
провожали вплоть до угла,
он вскрикивал, что его не поняли,
шумел, что его довели до слез,
и шел по миру Семен, как по миру, -
и сир, и наг, и гол, и бос.
Только изредка, редко очень,
ударив шапкой своею оземь,
Сенька торжественно распрямлялся,
смотрел вокруг,
глядел окрест
и быстропоспешно управлялся
со всей историей
в один присест.
Поэты подробности,
поэты говора,
не без робости,
но не без гонора
выдвигают кандидатуры
свои
на первые места
и становятся на котурны,
думая, что они - высота.
Между тем детали забудут,
новый говор сменит былой,
и поэты детали будут
лишь деталью, пусть удалой.
У пророка с его барокко
много внутреннего порока:
если вычесть вопросительные
знаки, также восклицательные,
интонации просительные,
также жесты отрицательные,
если истребить многоточия,
не останется ни черта
и увидится воочию
пустота, пустота, пустота.
Между тем поэты сути,
в какие дыры их ни суйте.
выползают, отрясают
пыль и опять потрясают
или умиляют сердца
без конца, без конца, без конца.
С бытием было проще.
Сперва
не давался быт.
Дался после.
Я теперь о быте слова
подбираю,
быта возле.
Бытие, все его категории,
жизнь, и смерть, и сладость, и боль,
радость точно так же, как горе я,
впитываю, как море - соль.
А для быта глаз да глаз
нужен, также - верное ухо.
А иначе слепо и глухо
и нечетко
дойдет до нас.
Бытие всегда при тебе:
букву строчную весело ставишь,
нажимаешь нужный клавиш
и бормочешь стихи о судьбе.
В самом деле, ты жил? Жил.
Умирать будешь? Если скажут.
А для быта из собственных жил
узел тягостный долго вяжут.
Выходит на сцену последнее из поколений войны -
зачатые второпях и доношенные в отчаянии,
Незнамовы и Непомнящие, Невестьчьисыны,
Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.
Их одинокие матери, их матери-одиночки
сполна оплатили свои счастливые ночки,
недополучили счастья, переполучили беду,
а нынче их взрослые дети уже у всех на виду.
Выходят на сцену не те, кто стрелял и гранаты бросал,
не те, кого в школах изгрызла бескормица гробовая,
а те, кто в ожесточении пустые груди сосал,
молекулы молока оттуда не добывая.
Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,
в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.
Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: живи!
В сорок втором, в сорок третьем и сорок четвергом.
Они собираются ныне дополучить сполна
все то, что им при рождении недодала война.
Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.
Они ничего не знают, но чувствуют недобор.
Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.
Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.
Меня не обгонят - я не гонюсь.
Не обойдут - я не иду.
Не согнут - я не гнусь.
Я просто слушаю людскую беду.
Я гореприемпик и я вместительней
радиоприемников всех систем,
берущих все - от песенки
обольстительной
до крика - всем, всем, всем.
Я не начальство: меня не просят.
Я не полиция: мне не доносят.
Я не советую, не утешаю.
Я обобщаю и возглашаю.
Я умещаю в краткие строки,
в двадцать плюс-минус десять строк
семнадцатилетние длинные сроки
и даже смерти бессрочный срок.
На все веселье поэзии нашей,
на звон, на гром, на сложность,
на блеск
нужен простой, как ячная каша,
нужен один, чтоб звону без.
И я занимаю это место.
Поезд двигался сразу в несколько тупиков -
у метафор для этого есть большие возможности.
Путь движения поезда именно был таков,
потому что у поезда были большие сложности.
Поезд должен был свергнуться в несколько пропастей,
каждой из которых было достаточно слишком.
Наблюдатели ждали только очень плохих вестей
и предавались только очень печальным мыслишкам.
Несколько пророков оспаривали честь
первого предсказания гибели поезда этого.
Несколько пороков, они говорили, есть,
каждого с лихвою достаточно для этого.
Несколько знаменитых похоронных контор
в спорах вырабатывали правильное решение:
то ли откос угробит, то ли погубит затор,-
даже не обсуждая предотвращевье крушения.
Чай уже разносили заспанные проводники,
заспанные пассажиры лбы прижимами к окнам,
дни, идущие в поезде, были спокойны, легки,
и домино гремело под предложение: "Кокнем!"
Хорошо будет только по части жратвы,
то есть завтрака, ужина и обеда.
Как предвидите, живописуете вы,
человечество в этом одержит победу.
Наедятся от пуза, завалятся спать
на сто лет, на два века, на тысячелетье.
Общим храпом закончится то лихолетье,
что доныне
историей принято звать.
А потом, отоспавшись, решат, как им быть,
что же, собственно, делать, и, видимо, скоро
постановят, что наплевать и забыть
все, что было, не помнить стыда и позора.
Это носится в воздухе вместе с чадом и дымом,
это кажется важным и необходимым,
ну а я не желаю его воплощать,
не хочу, чтобы одобренье поэта
получило оно, это самое "это",
не хочу ставить подпись и дуть на печать.
Без меня это все утвердят и одобрят,
бессловесных простят, несогласных одернут,
до конца доведут или в жизнь проведут.
Но зарплаты за это я не получаю,
отвечаете вы. а не я отвечаю.
ведь не я продуцировал этот продукт.
Торжествуйте, а я не участник оваций,
не желаю соваться, интересоваться,
а желаю стоять до конца в стороне,
чтоб раздача медалей меня не задела,
Не мое это дело.
Не мое это дело.
Нету дела до вашего дела-то мне.
Конечно, обозвать народ
толпой и чернью -
легко. Позвать его вперед,
призвать к ученью -
легко. Кто ни практиковал -
имел успехи.
Кто из народа не ковал
свои доспехи?
Но, кажется, уже при мне
сломалось что-то
в приводном ремне.
Увы, нет. Успехи продолжались. И, похоже, продолжаются.
Нечем было спешить. Все орудия скорости
барахлили от старости или от хворости,
а все средства поспешности и торопливости
пребывали в состояньи сонливости.
Нечем было спешить.
Надо было решить,
как же быть,
как им жить,
если нечем спешить.
Время все износило
и все изломало
то, что ввысь возносило
н дух поднимало,
и отсохла спешилка,
н даже часы
потеряли секундные и минутные
стрелки
в ходе пришествия полосы
и эпохи,
что для торопящихся - трудные.
И старинные допинги: водка, вино,
комплименты товарищей по специальности,
те, что так помогали нам прежде, давно,
не срабатывали в наступившей реальности.
Надо было, чтоб недруг призвал, чтобы враг
похвалил,
чтобы вновь оживить этот прах...
Надо было, чтоб точки отсчета
очутились не там, где всегда.
Надо было, чтоб доски почета
превратились бы в доски стыда.
Состоял интерес
в том, чтоб души потряс
то ли новенький стресс,
то ли старенький тряс,
и тогда, до основ потрясенные,
облегченные от основ,
встрепенулись бы души сонные
и рванулись
со скоростью снов.
Дослужила старуха до старости
а до пенсии - не дожила.
Небольшой не хватило малости:
документик один не нашла.
Никакой не достался достаток
ей на жизни самый остаток.
Все скребла она и мела
и, присаживаясь на лавочку,
на скамеечку у дверей,
про затерянную справочку -
ох, найти бы ее поскорей -
бестолково вслух мечтала,
а потом хватала метлу
или старый веник хватала,
принималась скрести в углу.
Все подружки ее - в могиле.
Муж - убит по пьянке зазря.
Сыновья ее - все погибли.
Все разъехались дочеря.
Анька даже письма не пишет,
как там внучек Петя живет!
И старуха на пальцы дышит,
зябко, знобко!
И снова метет.
Зябко, знобко.
Раньше зимою
было холодно,
но давно
никакого июльского зноя
не хватает ей все равно.
Как бы там ни пекло - ей мало
Даже валенок бы не снимала,
но директор не приказал.
- Тапочки носите! - сказал.
Люди - все хорошие. Яблочко
секретарша ей принесла,
а директор присел на лавочку
и расспрашивал, как дела.
Полумесячную зарплату
дали: премию в Новый год.
Все равно ни складу, ни ладу.
Старость, слабость
скребет, метет.
Люди добрые все, хорошие
и сочувствуют: как житье? -
но какой-то темной порошею
запорашивает ее.
Запорашивает, заметает,
отметает ее ото всех,
и ей кажется,
что не тает
даже в августе
зимний снег.
Странная была свобода:
делай все, что хочешь,
говори, пиши, печатай
все, что хочешь.
Но хотеть того, что хочешь,
было невозможно.
Надо было жаждать
только то, что надо.
Быт был тоже странный:
за жилье почти и не платили.
Лучших в мире женщин
покупали по дешевке.
Небольшое, мелкое начальство
сплошь имело личные машины
с личными водителями.
Хоть прислуга
называлась домработницей,
но прислуживала неустанно.
Лишь котлеты дорого ценились
без гарнира
и особенно с гарниром.
Легче было
победить, чем пообедать.
Победитель гитлеровских полчищ
и рубля не получил на водку,
хоть освободил полмира.
Удивительней всего законы были.
Уголовный кодекс
брали в руки осторожно,
потому что при нажиме
брызгал кровью.
На его страницах смерть
встречалась
много чаще, чем в балладах.
Странная была свобода!
Взламывали тюрьмы за границей
и взрывали. Из обломков
строили отечественные тюрьмы.
Гераклит с Демокритом -
их все изучали,
потому что они были в самом начале.
Каждый начал с яйца,
не дойдя до конца,
где-то посередине отстал по дороге,
Гераклита узнав, как родного отца,
Демокриту почтительно кланяясь в ноги,
Атомисты мы все, потому - Демокрит
заповедал нам, в атомах тех наторея,
диалектики все, потому - говорит
Гераклит свое пламенное "пантарея".
Если б с лекций да на собрания нас
каждый день аккуратнейше не пропирали,
может быть. в самом деле сознание масс
не вертелось в лекале, а шло по спирали.
Если б все черноземы родимой земли
не удобрили костью родных и знакомых,
может быть, постепенно до Канта дошли,
разобрались бы в нравственных, что ли, законах.
И товарищ растерянно мне говорит:
- Потерял все конспекты, но помню доселе -
был такой Гераклит
и еще Демокрит.
Конспектировать далее мы не успели.
Был бы кончен хоть раз философии курс,
тот, который раз двадцать был начат и прерван,
у воды бы и хлеба улучшился вкус,
судно справилось с качкой бы.
с течью и креном.
Солнце ушло на запад.
Я - остаюсь с востоком,
медленным и жестоким.
Я остаюсь с багровым,
огненным и кровавым.
Все-таки - трижды правым.
Солнце сюда приходит,
словно на службу. Я же
денно, нощно, вечно
в этом служу пейзаже.
Солнцу трудно, страшно
здесь оставаться на ночь.
Я - привычный, здешний, .
словно Иван Степаныч,
словно Степан Семеныч,
словно Абрам Савёлыч.
Если соседи - сволочь,
значит, я тоже - сволочь.
Если соседи честные,
значит, мы тоже честные,
Я ведь тутошний, местный,
всем хорошо известный.
- По отчеству! - учил Смирнов Василий,-
их распознать возможно без усилий!
- Фамилии сплошные псевдонимы,
а имена - ни охнуть, ни вздохнуть.
и только в отчествах одних хранимы
их подоплека, подлинность и суть.
Действительно: со Слуцкими князьями
делю фамилию, а Годунов -
мой тезка и, ходите ходуном,
Бориса Слуцкого не уличить в изъяне.
Но отчество - Абрамович. Абрам -
отец, Абрам Наумович, бедняга.
Но он - отец и отчество, однако,
я, как отечество, не выдам, не отдам.
Сначала ценности только
обычные драгоценности,
десятки или пятерки,
нахальные до откровенности,
заложенвые в стены,
замазанные в печь.
За ценности той системы
нетрудно было упечь.
Потом в трубу вылетало
и серебро и золото.
Не выстояли металлы
против нужды и голода,
и дети детей осколка
империи, внуки его
уже не имели нисколько
н выросли без ничего.
Их ценности были "Бесы" -
растерзанный переплет -
и купленный по весу
разрозненный "Идиот",
и даже "Мертвые души"
по случаю приобрели
живые юные души,
усвоили и прочли.
Это экспроприировать
не станет никто, нигде.
Это у них не вырвать
в счастье ив беде.
Они матерей беспечней,
они веселей отцов,
поскольку обеспечены
надежней, в конце концов.
я - привык. Все те, кто не привыкли,
по-польски згинули, по-украински зныкли.
Их били и сшибали, словно кегли,
и этого немногие избегли.
А я привык. Я выдержал, не так ли?
Неприхотливый, вроде горной сакли,
разношенный, нак войлочные туфли,
я теплюсь. Те, кто не привык, - потухли.
Музыка далеких сфер,
противоречивые профессии...
Членом партии, гражданином СССР,
подданным поэзии
был я. Трудно было быть.
Все же был. За страх, за совесть.
Кое-что хотелось бы забыть.
Кое-что запомнить стоит.
Долг, как волк, меня хватал.
(Разные долги, несовпадающие.)
Я как Волга, в пять морей впадающая,
сбился с толку. Высох и устал.