Ну что ж, начинаю тему о Слуцком. Когда-то он казался мне очень жёстким, сухим(для меня это огромные достоинства), сейчас восприниаю скорее как сентиментального. Но всё равно - очень хороший поэт.
........ БАЛЛАДА О ДОГМАТИКЕ
- Немецкий пролетарий не должон!-
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий.
Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам.
Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал.
- По Ленину не так идти должно!-
Но войско перед немцем отходило,
раскручивалось страшное кино,
по Ленину пока не выходило.
По Ленину, по всем его томам,
по тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин - ум и всем пример умам
и разобрался в том, что было ранее.
Когда же изменились времена
и мы - наперли весело и споро,
майор Петров решил: теперь война
пойдет по Ленину и по майору.
Все это было в марте, и снежок
выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
свершил диалектический прыжок.
Он на санях сам-друг легко догнал
колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
он думал их уговорить сдаваться.
Язык противника не знал совсем
майор Петров, хоть много раз пытался.
Но слово "класс"- оно понятно всем,
и слово "Маркс", и слово "пролетарий".
Когда с него снимали сапоги,
не спрашивая соцпроисхождения,
когда без спешки и без снисхождения
ему прикладом вышибли мозги,
в сознании угаснувшем его,
несчастного догматика Петрова,
не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он - начал снова.
Я заслужил признательность Италии.
Ее народа и ее истории,
Ее литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.
Вагон перевозил военнопленных,
Плененных на Дону и на Донце,
Некормленых, непоеных военных,
Мечтающих о скоростном конце.
Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны,
Она была не для большой войны.
Нет, применялась. Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.
А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого
И Чехова и вовсе не остыл,
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку бабу снежную вкатил.
О, римлян взоры черные, тоску
С признательностью пополам мешавшие
И долго засыпать потом мешавшие!
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
Того - иного, другого,
По имени Иегова...
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко,- мудро
Своим всевидящим
оком,
Всепроницающим взглядом.
Виноватые без вины
виноваты за это особо,
потому что они должны
виноватыми быть до гроба.
Ну субъект, ну персона, особа!
Виноват ведь! А без вины!
Вот за кем приглядывать в оба,
глаз с кого спускать не должны!
Потому что бушует злоба
в виноватом без вины.
Мускулы мыслителю нарастил Роден,
опустить глаза заставил.
Словно музыка сквозь толщу стен,
словно свет из-за тяжелых ставен,
пробирается к нам эта мысль.
Впрочем, каждый мыслит как умеет.
Гений врезывает мысль, как мыс,
в наше море. Потому что смеет.
Кто нокаутом, кто по очкам -
ловким ходом, оборотом пошлым
в быстром будущем и в тихом прошлом
самовыражается.
И по очкам,
по академическим жетонам
мыслящего определять
ныне мы дурным считаем тоном.
Предложу иной критерий, свой:
песенку с бессмысленным мотивом.
Вот он ходит, бодрый и живой,
в толще массы, вместе с коллективом.
Все молчат, а он мычит, поет
и под нос бубучит, тралялячит.
Каждый понимает: значит, мысль из немоты встает.
Стих конечно очень слабенький, но последняя строчка делает его существующим, и потребовала включение его в подборку.
Во-первых, он — твоя судьба,
которую не выбирают,
а во-вторых, не так уж плох
таковский вариант судьбы,
а в-третьих, солнышко блестит,
и лес шумит, река играет,
и что там думать: «если бы»,
и что там рассуждать: «кабы».
Был век, как яблочко, румян.
Прогресс крепчал вроде мороза.
Выламываться из времен —
какая суета и проза.
Но выломались из времен,
родимый прах с ног отряхнули.
Такая линия была,
которую упорно гнули.
Они еще кружат вокруг
планеты, вдоль ее обочин,
как спутничек с собачкой Друг,
давно подохшей, между прочим.
Давно веселый пес подох,
что так до колбасы был лаком,
и можно разве только вздох
издать, судьбу его оплакав.
Оплачем же судьбу всех тех,
кто от землицы оторвался,
от горестей и от утех,
и обносился, оборвался,
и обозлился вдалеке,
торя особую дорожку,
где он проходит налегке
и озирается сторожко.
Годы приоткрытия вселенной.
Годы ухудшения погоды.
Годы переездов и вселений.
Вот какие были эти годы.
Примесь кукурузы в хлебе.
И еще чего-то. И — гороха.
В то же время — космонавты в небе.
Странная была эпоха.
Смешанная. Емкая. В трамвае
Тоже сорок мест по нормировке.
А вместит, боков не разрывая,
Зло, добро, достоинства, пороки
Ста, ста десяти и больше граждан.
Мы — в трамвае. Празднуем и страждем.
Но дома — росли. И в каждом доме —
Ванная с клозетом. Все удобства.
Книг на полках тоже было вдосталь:
Том на томе.
Было много книг и много зрелищ.
Много было деятелей зрелых.
Много — перезрелых и зеленых.
Много было шуточек соленых.
Пафос — был. Инерция — имелась.
Было все, что нужно для эпохи,
И в особенности — смелость
Не услышать охи или вздохи.
Давайте после драки
Помашем кулаками,
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои,
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Сейчас все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов -
Фанерный монумент -
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
За здравие живых!
Еще скребут по сердцу "мессера",
еще
вот здесь
безумствуют стрелки,
еще в ушах работает "ура",
русское "ура-рарара-рарара!"-
на двадцать
слогов
строки.
Здесь
ставший клубом
бывший сельский храм,
лежим
под диаграммами труда,
но прелым богом пахнет по углам -
попа бы деревенского сюда!
Крепка анафема, хоть вера не тверда.
Попишку бы лядащего сюда!
Какие фрески светятся в углу!
Здесь рай поет!
Здесь
ад
ревмя
ревет!
На глиняном нетопленом полу
лежит диавол,
раненный в живот.
Под фресками в нетопленом углу
Лежит подбитый унтер на полу.
Напротив,
на приземистом топчане,
кончается молоденький комбат.
На гимнастерке ордена горят.
Он. Нарушает. Молчанье.
Кричит!
(Шепотом - как мертвые кричат. )
Он требует как офицер, как русский,
как человек, чтоб в этот крайний час
зеленый,
рыжий,
ржавый
унтер прусский
не помирал меж нас!
Он гладит, гладит, гладит ордена,
оглаживает,
гладит гимнастерку
и плачет,
плачет,
плачет
горько,
что эта просьба не соблюдена.
А в двух шагах, в нетопленом углу,
лежит подбитый унтер на полу.
И санитар его, покорного,
уносит прочь, в какой-то дальний зал,
чтобы он
своею смертью черной
нашей светлой смерти
не смущал.
И снова ниспадает тишина.
И новобранца
наставляют
воины:
- Так вот оно,
какая
здесь
война!
Тебе, видать,
не нравится
она -
попробуй
перевоевать
по-своему!
Из поселка выскоблили лагерное.
Проволоку сняли. Унесли.
Жизнь обыкновенную и правильную,
как проводку, провели.
Подключили городок к свободе,
выключенной много лет назад,
к зауряд-работе и заботе
без обид, мучений и надсад.
Дальний Север
Из поселка выскоблили лагерное.
Проволоку сняли. Унесли.
Жизнь обыкновенную и правильную,
как проводку, провели.
Подключили городок к свободе,
выключенной много лет назад,
к зауряд-работе и заботе
без обид, мучений и надсад.
Кошки завелись в полярном городе.
Разбирают по домам котят.
Битые, колоченые, поротые
вспоминать плохое не хотят.
Только ежели сверх нормы выпьют,
и притом в кругу друзей —
вспомнят сразу, словно пробку выбьют
из бутылки с памятью своей.
Кошки завелись в полярном городе.
Разбирают по домам котят.
Битые, колоченые, поротые
вспоминать плохое не хотят.
Только ежели сверх нормы выпьют,
и притом в кругу друзей —
вспомнят сразу, словно пробку выбьют
из бутылки с памятью своей.
Деревня, а по сути дела — весь.
История не проходила здесь.
Не то двадцатый век, не то двадцатый
до Рождества Христова, и стрельчатый
готический седой сосновый бор
гудит с тех пор и до сих пор.
Не то двадцатый век, не то второй.
Забытая старинною игрой
в историю
извечная избенка
и тихий безнадежный плач ребенка.
Земля и небо. Между — человек.
Деталей нет. Невесть который век.
Ночной вагон задымленный,
Где спать не удавалось,
И год,
войною вздыбленный,
И голос: "Эй, товарищ!
Хотите покурить?
Давайте говорить!"
(С большими орденами,
С гвардейскими усами.)
- Я сам отсюда родом,
А вы откуда сами?
Я третий год женатый.
А дети у вас есть?-
И капитан усатый
Желает рядом сесть.
- Усы-то у вас длинные,
А лет, наверно, мало.-
И вот пошли былинные
Рассказы и обманы.
Мы не корысти ради
При случае приврем.
Мы просто очень рады
Поговорить про фронт.
- А что нам врать, товарищ,
Зачем нам прибавлять?
Что мы на фронте не были,
Что раны не болят?
Болят они и ноют,
Мешают спать и жить.
И нынче беспокоят.
Давайте говорить.-
Вагон совсем холодный
И век совсем железный,
Табачный воздух плотный,
А говорят - полезный.
Мы едем и беседуем -
Спать не даем соседям.
Товарищ мой негордый,
Обычный, рядовой.
Зато четыре года
Служил на передовой.
Ни разу он, бедняга,
В Москве не побывал,
Зато четыре года
На фронте воевал.
Вот так мы говорили
До самого утра,
Пока не объявили,
Что выходить пора.
— До чего же они наладили быт!
Как им только не надоест!
Те, кто много пьет,
те, кто мягко спит,
те, кто сладко ест.
Присмотрюсь,
обдумаю
и пойму,
что в обмен пришлось принести
право выбирать самому
направления
и пути.
Право выбора —
право на ответ
собственный
на вопрос любой:
если можешь, «да»,
если хочешь, «нет»,—
право встать над своей судьбой.
Это самое правильное из всех
право — на непочтительный смех
и на то, что если все смирно стоят,
вольно стать,
а также на то,
чтобы вслух сказать,
то, что все таят,
кутаясь от дрожи в пальто.
Я не знаю, прав я
или не прав,
но пока на плечах голова,
выбираю это право из прав
всех!
Меняю на все права.
Дома-то высокие! Потолки —
низкие.
Глядеть красиво, а проживать
скучно
в таких одинаковых, как пятаки,
комнатах,
как будто резинку всю жизнь жевать,
Господи!
Когда-то я ночевал во дворце.
Холодно
в огромной, похожей на тронный зал
комнате,
зато потолок, как будто в конце
космоса.
Он вдаль уходил, в небеса ускользал,
Господи!
В понятье свободы входит простор,
количество
воздушных кубов, что лично тебе
положены,
чтоб, даже если ты руки простер,
вытянул,
не к потолку прикоснулся — к судьбе,
Господи!
Диктаторы звонят поэтам
по телефону
и задают вопросы.
Поэты, переполненные спесью,
и радостью, и страхом,
охотно отвечают, ощущая,
что отвечают чересчур охотно.
Диктаторы заходят в комитеты,
где с бранью, криком,
угрозами, почти что с кулаками
помощники диктаторов решают
судьбу поэтов.
Диктаторы наводят справку.
- Такие-то, за то-то.
- О, как же, мы читали.-
И милостиво разрешают
продленье жизни.
Потом - черта.
А после, за чертою,
поэт становится цитатой
в речах державца,
листком в его венке лавровом,
становится подробностью эпохи.
Он ест, и пьет, и пишет.
Он посылает изредка посылки
тому поэту,
которому не позвонили.
Потом все это -
диктатора, поэта, честь и славу,
стихи, грехи, подвохи, охи, вздохи -
на сто столетий заливает лава
грядущей, следующей эпохи.
Никогда не учился в школах,
только множество курсов прошел:
очень быстрых, поспешных,
скорых,
все с оценкою «хорошо».
Очень трудно учиться отлично.
А четверки легче дают.
А с четверкой уже прилично
и стипендию выдают.
С этим странным, мерным гулом
в голове
ото всех наук
стал стальным, железным,
чугунным,
но ученым
не стал
мой друг.
Стал он опытным.
Стал он дошлым,
стал привычным и даже точным.
Ото всех переподготовок
стал он гнуч, и тягуч, и ковок.
И не знания,
только сведения
застревали в его мозгу.
Вот и все, что до общего сведения
довести о нем я могу.
Мальчики кровавые в глазах.
У кого в глазах?
У окровавленных
мальчиков,
безвестных и прославленных.
Мальчики у мальчиков в глазах.
Это начато давным-давно.
Как давно?
Никто не знает точно.
Так давно,
что все забыли прочно,
как давно.
Может, это и не навсегда.
Может,
как-нибудь договорятся
и печаль с тоскою растворятся,
устранятся навсегда.
«Миру — мир!» — всеобщий и ничей
лозунг
тихо утешает в горе.
Робко —
даже мелом на заборе.
Тихо —
хоть сложен из кирпичей.
.....Молчаливый вой
Закончена охота на волков,
но волки не закончили охоты.
Им рисковать покуда неохота,
но есть еще немало уголков,
где у самой истории в тени
на волчьем солнце греются волчата.
Тихонько тренируются они,
и волк волчице молвит:- Ну и чада!-
В статистике все волчье - до нуля
доведено.
Истреблено все волчье.
Но есть еще обширные поля,
чащобы есть, где волки воют.
Молча.
Человек, как лист бумаги,
изнашивается на сгибе.
Человек, как склеенная чашка,
разбивается на изломе.
А моральный износ человека
означает, что человека
слишком долго сгибали, ломали,
колебали, шатали, мяли,
били, мучили, колотили,
попадая то в страх, то в совесть,
и мораль его прохудилась,
как его же пиджак и брюки.