Сталин взял бокал вина
(может быть, стаканчик коньяка),
поднял тост, и мысль его должна
сохраниться на века:
за терпенье!
Это был не просто тост
(здравицам уже пришел конец).
Выпрямившись во весь рост,
великанам воздавал малец
за терпенье.
Трус хвалил героев не за честь,
а за то, что в них терпенье есть.
- Вытерпели вы меня,- сказал
вождь народу. И благодарил.
Это молча слушал пьяных зал.
Ничего не говорил.
Только прокричал: "Ура!"
Вот каковская была пора.
Страстотерпцы выпили за страсть,
выпили и закусили всласть.
Что-то физики в почете.
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли
мы, что следовало нам бы!
Значит, слабенькие крылья -
наши сладенькие ямбы,
и в пегасовом полете
не взлетают наши кони...
То-то физики в почете,
то-то лирики в загоне.
Это самоочевидно.
Спорить просто бесполезно.
Так что даже не обидно,
а скорее интересно
наблюдать, как, словно пена,
опадают наши рифмы
и величие степенно
отступает в логарифмы.
Сколько стоит фунт лиха?
Столько, сколько фунт хлеба,
Если голод бродит тихо
Сзади, спереди, справа, слева.
Лихо не разобьешь на граммы -
Меньше фунта его не бывает.
Лезет в окна, давит рамы,
Словно речка весной, прибывает.
Ели стебли, грызли корни,
Были рады крапиве с калиной.
Кони, славные наши кони
Нам казались ходячей кониной.
Эти месяцы пораженья,
Дни, когда теснили и били,
Нам крестьянское уваженье
К всякой крошке хлеба привили.
И снова. Это не стихи. Но это - больше чем стихи, и больше чем правда.
Поэт небольшого имхо таланта - Борис Слуцкий - занял высокое, а главное - своё и только своё место в Поэзии - спокойной иступлённой честностью и смелостью сказать то, что ему надо было сказать.
А мой хозяин не любил меня.
Не знал меня, не слышал и не видел,
но все-таки боялся как огня
и сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда пред ним я голову склонял -
ему казалось, я улыбку прячу.
Когда меня он плакать заставлял -
ему казалось, я притворно плачу.
А я всю жизнь работал на него,
ложился поздно, поднимался рано,
любил его и за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я всю жизнь возил его портрет,
в землянке вешал и в палатке вешал,
смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
тот явный факт, что испокон веков
таких, как я,
хозяева не любят.
Человечеству любо храбриться.
Людям любо греметь и бряцать,
и за это нельзя порицать,
потому что пожалуйте бриться -
и уныло бредет фанфарон,
говорун торопливо смолкает:
часовые с обеих сторон,
судьи перья в чернила макают.
Так неужто приврать нам нельзя
между пьяных друзей и веселых,
если жизненная стезя -
ординарный разбитый проселок?
Биографию отлакируешь,
на анкету блеск наведешь -
сердце, стало быть, очаруешь,
душу, стало быть, отведешь
Шаг вперед!
Кому нынче приказывают: «Шаг вперед!»
Чья берет?
И кто это потом разберет?
То ли ищут нефтяников
в нашем пехотном полку,
чтоб послать их в Баку
восстанавливать это Баку?
То ли ищут калмыков,
чтоб их по пустыням размыкав,
удалить из полка
этих самых неверных калмыков?
То ли ищут охотника,
чтобы добыть «языка»?
Это можно —
задача хотя нелегка.
То ли атомщик Скобельцын
присылает свои самолеты,
чтоб студентов физфаков
забрать из пехоты?
То ли то, то ли это,
то ли так, то ли вовсе не так,
но стоит на ребре
и качается медный пятак.
Что пятак? Медный грош.
Если скажут «Даешь!», то даешь.
И пока: «Шаг вперед!»—
отдается в ушах,
мы шагаем вперед.
Мы бестрепетно делаем шаг.
Я был плохой приметой,
я был травой примятой,
я белой был вороной,
я воблой был вареной.
Я был кольцом на пне,
я был лицом в окне
на сотом этаже...
Всем этим был уже.
А чем теперь мне стать бы?
Почтенным генералом,
зовомым на все свадьбы?
Учебным минералом,
положенным в музее
под толстое стекло
на радость ротозею,
ценителю назло?
Подстрочным примечаньем?
Привычкою порочной?
Отчаяньем? Молчаньем?
Нет, просто - строчкой точной,
не знающей покоя,
волнующей строкою,
и словом, оборотом,
исполенным огня,
излюбленным народом,
забывшим про меня...
Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем
несложно -
только погодя бывает тошно,
если вспомнишь как-нибудь
оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
иль сидельцем в книжном магазине,
иль судьей... Каким судьей?
футбольным:
быть на матчах пристальным
разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
то они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
вспоминать былое неустанно.
Опыт мой особенный и скверный -
как забыть его себя заставить?
Этот стих - ошибочный, неверный.
Я неправ. Пускай меня поправят.
Надо думать, а не улыбаться.
Надо книжки трудные читать.
Надо проверять - и ушибаться,
Мнения не слишком почитать.
Мелкие пожизненные хлопоты
По добыче славы и деньжат
К жизненному опыту
Не принадлежат.
Я вывернул события мешок
И до пылинки вытряс на бумагу.
И, словно фокусник, подобно магу,
Загнал его на белый на вершок.
Вся кровь, что океанами текла,
В стакан стихотворенья поместилась.
Вся мировая изморозь и стылость
Покрыла гладь оконного стекла
Но солнце вышло из меня потом,
Чтобы расплавить мировую наледь
И путникам усталым просигналить,
Каким им ближе следовать путем
Все это было на одном листе.
На двадцати плюс-минус десять строчек.
Поэты отличаются от прочих
Людей
Приверженностью к прямоте
И краткости.
Я дважды в жизни посетил футбол.
И оба раза ничего не понял:
Все были в красном, белом, голубом.
Все бегали.
А больше я не помню.
Но в третий раз...
Но, впрочем, в третий раз
Я нацепил гремучие медали,
И ордена, и множество прикрас,
Которые почти за дело дали.
Тяжелый китель на плечах влача,
Лицом являя грустную солидность,
Я занял очередь у врача,
Который подтверждает инвалидность.
А вас комиссовали или нет?
А вы в тех поликлиниках бывали,
Когда бюджет,
Как танк на перевале:
Миг - и по скалам загремел бюджет.
Я не хочу затягивать расскчз
Про эту смесь протеза и протеста,
Про кислый дух бракованного теста,
Из коего повылепили нас.
Сидевший рядом трясся и дрожал.
Вся плоть его переливалась - часто,
Как будто киселю он подражал,
Как будто разлетался он на части.
В любом движенье этой дрожью связан,
Как крестным знаком верующий черт,
Он был разбит, раздавлен и размазан
Войной, не только сплюснут,
но - растерт
И так - всегда?
Во сне и на яву?
- Да. Прыгаю, а все-таки - живу!
(Ухмылка молнией кривой блеснула,
Запрыгала, как дождик, на губе.)
- Во сне - получше. Ничего себе
И - на футболе.
Он привстал со стула,
И перестал дрожать,
И подошел
Ко мне
С лицом, застывшим на мгновенье,
И свежим, словно после омовенья.
По-видимому, он вспомнил про футбол.)
- На стадионе я - перестаю!
С тех пор футбол я про себя таю.
Я берегу его на черный день.
Когда мне плохо станет в самом деле,
Я выберу трибуну,
Чтобы - тень,
Чтоб в холодке болельщики сидели,
И пусть футбол смиряет дрожь мою!
Ордена теперь никто не носит.
Планки носят только чудаки.
И они, наверно, скоро бросят,
Сберегая пиджаки.
В самом деле, никакая льгота
Этим тихим людям не нужна,
Хоть война была четыре года, Длинная была война.
Впрочем, это было так давно,
Что как будто не было и выдумано.
Может быть, увидено в кино,
Может быть, в романе вычитано.
Нет, у нас жестокая свобода
Помнить все страдания. До дна.
А война - была.
Четыре года.
Долгая была война.
Широко известен в узких кругах,
Как модерн, старомоден,
Крепко держит в слабых руках
Тайны всех своих тягомотин.
Вот идет он, маленький, словно великое
Герцогство Люксембург.
И какая-то скрипочка в нем пиликает,
Хотя в глазах запрятан испуг.
Смотрит на меня. Жалеет меня.
Улыбочка на губах корчится.
И прикуривать даже не хочется
От его негреющего огня.
Двадцатилетним можно говорить;
Зайдите через год. Сорокалетним
Простительно поверить сплетням
И кашу без причины заварить.
А старики не могут ошибаться
И ждать или блуждать.
Они не могут молча наблюдать
И падать или ушибаться.
Нет, оступаться - слишком кость ломка,
И мало времени у старика,
И чересчур близка
Та самая,
последняя черта,
Которую никто не переходит.
Поэтому
так часто
к ним приходят
И высота,
И чистота.
На двадцатом этаже живу
Не без удовольствия и выгоды:
Вижу под собою всю Москву,
Даже кой-какие пригороды.
На двадцатом этаже окно
Небом голубым застеклено.
Воздух чище, и соседи тише.
Больше благости и светлоты.
И не смеют заводиться мыши -
Мыши не выносят высоты.
Обдирая о балкон бока,
Мимо пролетают облака.
Майский гром и буря вешняя,
Лужи блеск, далекий на земле.
Мой этаж качается скворешнею
У нижестоящих на стволе.
На полсотни метров ближе к солнцу.
На полсотни ближе к небосклону.
А луна мимо меня несется
Попросту на уровне балкона.
Если лифт работает исправно,
Мило жить на высоте и славно.
Двадцатые годы - не помню.
Тридцатые годы - застал.
Трамвай, пассажирами полный,
Спешит от застав до застав.
А мы, как в набитом трамвае,
Мечтаем, чтоб время прошло,
А мы, календарь обрывая,
С надеждой глядим на число.
Да что нам, в трамвае стоящим,
Хранящим локтями бока,
Зачем дорожить настоящим?
Прощай, до свиданья, пока!
Скорее, скорее, скорее
Года б сквозь себя пропускать!
Но времени тяжкое бремя
Таскать - не перетаскать.
Мы выросли. Взрослыми стали.
Мы старыми стали давно.
Таскали - не перетаскали
Все то, что таскать нам дано.
И все же тридцатые годы
(Не молодость, - юность моя),
Какую-то важную льготу
В том времени чувствую я.
Как будто бы доброе дело
Я сделал, что в Харькове жил,
В неполную среднюю бегал,
Позднее - в вечерней служил,
Что соей холодной питался,
Процессы в газетах читал,
Во всем разобраться пытался,
Пророком себя не считал.
Был винтиком в странной, огромной
Махине, одетой в леса,
Что с площади аэродромной
Взлетела потом в небеса.
Лакирую действительность -
Исправляю стихи.
Перечесть - удивительно -
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны -
Соответствуют норме!
Расписанью верны!
Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу...
Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.
Все выходят на пенсию - обе стороны, эта и та,
и вопросы на следствии и ответы на следствии,
и подводится жирная окончательная черта
стародавнего бедствия,
постарения общего вследствие.
У обеих сторон уже нету зубов -
и у той, где повыпали,
и у той, где повыбили.
Обе стороны в вихре обычных забот
продвигаются в сторону естественной гибели.
По ту сторону зла и, конечно, добра,
по ту сторону ненависти, равно как и совести,
обе стороны движутся. Кончилось время, пора:
постарели они и давно одряхлели их новости.
Настоящее брезгует прошлым своим,
а грядущее с полок покуда его не снимает,
и последние тайны, которые глухо таим,
никого уже более и покамест еще не занимают.