На семи на холмах на покатых
Город шумный, безумный, родной, -
В телефонах твоих автоматах
Трубки сорваны все до одной.
На семи на холмах на районы
И на микрорайоны разъят, -
Автоматы твои, телефоны
Пролетарской мочою разят.
Третьим Римом назвался. Не так ли?!
На семи на холмах на крови
Сукровицей санскрита набрякли
Телефонные жилы твои.
Никогда никуда не отбуду.
Если даже, в грехах обвиня,
Ты ославишь меня, как Иуду,
И без крова оставишь меня.
К твоему приморожен железу,
За свою и чужую вину,
В телефонную будочку влезу,
Ржавый диск наобум поверну.
Если кто по природе
талантлив
или даровит
Но в душе не имеет совсем никакого призванья
Он заместо того, чтоб творить, -
говорит
говорит
говорит
Завышая свои и чужие учёные званья
И количество взятых и выученных языков,
И покаяться в этом
от чистого сердца
готов.
Он выслушать не умеет.
(Многих черта роковая)
И собеседника перебивая,
прерывая
беседы нить,
Он о собственном мужестве говорит,
совершенно не сознавая,
Что ниже нельзя опуститься
и достоинство уронить.
И постепенно в нём
начинает меняться что-то,
И волос не только редеет,
но и всё более бел.
А где-то маячат сроки
итога или отчёта.
О чём?
Да о том, что дерева
он посадить не успел.
А он всё говорит,
говорит,
говорит.
и не остановится,
Стоя на голой земле,
на которой даже трава не растёт.
И тогда он опасным
для близких и дальних становится,
Чувствуя, что приближается
не расплата,
а, как бы сказать
расчёт.
Он живёт всё неистовей.
Но по внутренней, тайной сути,
В нём так пустынно и глухо,
когда и живое -
мертво.
И тогда он себя предлагать начинает в третейские судьи,-
И находится кто-нибудь,
кто нанимает его.
А он всё говорит,
говорит,
говорит,
заговариваясь и шаманя,
Принимая значительный
и многозначительный
вид,-
Когда человек не имеет в душе никакого призванья,
Но между тем
по природе
талантлив
или даровит.
Гельцер
танцует
последний
сезон,
Но, как и прежде, прыжок невесом, -
Только слышней раздаются нападки,
Только на сцене, тяжелой как сон,
В паузах бешено ходят лопатки.
Воздух неведомой силой стеснен -
Между последними в жизни прыжками
Не продохнуть, -
и худыми руками
Гельцер
танцует
последний
сезон.
Странно. Межиров - особый. Вот листаю книгу(Избранное, М. Худ лит., 1989), хочется отобрать только лучшее - не получается. Почти каждое - важно, нужно, необходимое звено.
В полупустом салоне воздух мглится;
И серые, измученные лица,
Осуществивших shopping или sale,
Прелестных стюардесс.
На ледяное,
Российское, равнинное, родное,
Заснеженное поле лайнер сел.
Он, казалось, разлуку, насколько возможно отсрочил,
И свиданье, казалось, до крайнего срока продлил.
А в натуре - лишь голову ей просто так заморочил,
Начал вдруг раздражать, а потом и совсем разозлил.
Что же это? Является как по часам. И похоже,
Ежедневные эти визиты намерен продолжить и впредь,
Чтоб затем грязным снегом поспешно истаять в прихожей,
Выбить половики и мастикой паркет возле двери кой-как
затереть.
Потому что - всё судьба да случай,
Или, может быть, не потому, -
Вечно засыпающий, могучий,
Брат по безрассудству и уму,
Входит, словно в узкое ущелье
С голой кручи сходит, чтоб опять,
Желчному, седому пустомеле
Чутко и внимательно внимать,
И замрёт, как будто онемеет,
Извиняя старческую прыть,
Он последний, кто ещё умеет,
Слушать, а не только говорить.
Вечно засыпающий, поскольку
Съёмки дни и ночи напролёт,
Не давая завалиться в койку,
С дублями несчётнными идёт.
Иерархи, в ранге и без ранга -
Это же действительно кино, -
Это же подлянка - бить подранка, -
Но Москва с носка - ей всё равно.
И всегда в его уклонно-смелом
Взгляде голубом одно и то ж:
Мы ж не делом заняты, не делом, -
Я то что ж, а ты - не доживёшь.
Ну, конечно, можно снять и сняться.
И досуетиться на миру.
Только нам другие игры снятся, -
Мы играем не в свою игру.
Время тает, время улетает,
Ну, а съёмка всё идёт, идёт, -
И опять двух дублей не хватает,
Чтоб сыграть свой выход под расчёт.
Всё хорошо, всё хорошо...
Из мавзолея Сталин изгнан,
Показан людям Пикассо
В Гослитиздате Бунин издан.
Цветам разрешено цвести,
Запрещено ругаться матом. -
Всё это может привести
К таким плачевным результатам.
1962 г.
Подпрыгивает подбородок,
В глазах отчаянья зигаг,
На дачу, после проработок,
В нескладных эмках и зисах,
Забыться в изжелта-зелёном
Лесу - и все часы подряд
Госдачи стонут патефоном -
Вертинский - Лещенко царят.
Кто нынче вытянет билетик,
Кому, сквозь непогодь и тьму,
С госдач, под звуки песен этих
Отправиться на Колыму...
Мы уже распрощались на лето, которое нам предстояло,
Но за миг до того, как обычный прервать разговор,
На рычаг положить телефонную трубку устало,
Он сказал то, чего позабыть не могу до сих пор.
Разговор был обычным, о том и о сём, и о лете,
И закончился полностью, мы попрощались. Как вдруг
Он сказал то, чего и не думал сказать - и на свете
Неожиданно всё изменилось вокруг.
Он сказал торопливо слова милосердные эти
И гудками короткими выдал невольный испуг.
Я не могу обосновать, но по моему ощущению - это вечное, одна из вершин русской поэзии. Как и Листочек Винокурова. Оба - о чём-то своём,не очень ясном для ума. И не надо. Всё сказано.
Срок на зиму военную
В этих пределах не скуп,
Но фронты
по весне
разминают затекшее тело.
Озимь плотность уже набирает,
а дуб
Всё ещё в прошлогодней листве заржавелой.
Пленный немец
в прохладной деревне.
Очки на носу.
Либерал.
Никого не насиловал
и совершенно не крал.
Не особенно миловал
но и не слишком карал.
Дело в бабьем кругу
недойдёт, очевидно, до крови.
То ли ропот какой-то,
а может молитвословье.
Немец пятится медленно,
и на него тяжело
Надвигаются женщины,
сбитые в стаю,
Он твердит: Ничего, ничего, ничего.
Бейте, бабы, меня.
Но его только я понимаю.
Опята возле пня, в лесу чужом
Звенели на морозе под ножом.
Отогревал в ладонях: вроде целы!
А вот и подберёзовик, и белый,
А там галантерейный магазин
В каком-то пункте малонаселённом,
Одна из трёх блокированных зим.
От голодухи исходящих стоном.
Точней сказать, не магазин, а склад
И в нём застёжки, вроде костяные,
На дамских сумках матово блестят,
Из них бульон мы варим. И впервые
за много дней нам кажется - навар.
А этих сумок - штабеля, навал, -
Наипоследний шанс от дистрофии.