РРоссийская академия наук в 1906 году решила выдвинуть на «Нобелевку» Льва Николаевича Толстого. Но тот, едва узнав об этом, начал дергать за ниточки своих иностранных друзей. Цель у него была одна — наложить вето на продвижение своей кандидатуры. И Толстой не одинок в своем поступке. В компании «отказников» также значатся Жан-Поль Сартр, Борис Пастернак и другие не менее известные личности…
Лев Толстой своим поступком создал прецедент. От молодой (к тому времени она существовала всего пять лет), но все же престижной премии еще никто не отказывался. Благодаря русскому писателю появился даже специальный термин: «Отказники Нобелевки». С тех пор минуло сто десять лет, и за это время нет-нет да проскакивали «бунтари». К настоящему времени их набралось около десятка.
Лев Николаевич задействовал своего финского друга Арвида Ярнефельта, писателя и переводчика. Ему автор «Войны и мира» отправил письмо, в котором просил посодействовать в том, чтобы награда досталась кому-нибудь другому.
Финн, понятное дело, удивился. Поскольку денежная премия за «Нобелевку» в тот момент составляла 150 миллионов шведских крон — очень внушительная сумма. Но просьбу друга выполнил. И Толстой направил ему еще одно послание, в котором благодарил, что тот избавил его «от тягостной обязанности распоряжаться большими суммами».
Вообще, тогда Лев Николаевич мог стать самым возрастным лауреатом премии, ведь ему уже было 78 лет. А так, самым пожилым обладателем «Нобелевки» является экономист Леонид Гурвич, получивший ее в 90 лет.
А в том 1906 году почетную премию получил итальянском поэт Джозуэ Кардуччи. Чему Толстой был весьма рад.
"Berliner Tageblatt" публикует интересное письмо гр. Толстого к одному из его друзей. В письме высказывается взгляд великого писателя на болезнь и смерть.
"[...] Удивительное счастье для меня в том, что я так люблю свою болезнь - это состояние, которое разрушает старую форму и готовит меня к новой форме бытия - поистине жаль выздоравливать. [...]Я смотрю на смерть как на переходную стадию, как на эпизод [...]".
(По телеграфу от наших специальных корреспондентов).
Ночью в «Засеке»
«ЗАСЕКА», 9,ХI. Около 3-х часов ночи я приехал из «Щекина» в «Засеку». Дорогой необыкновенное явление: все деревни, мимо или через которые приходилось ехать, горят огоньками.
Крестьяне не спят, ждут момента, когда надо будет идти на станцию встречать прах Льва Николаевича. Ближе к «Засеке» встречаются идущие к Ясной Поляне толпы и группы студентов, курсисток, вообще молодежи. Много их. Черной лентой тянутся они по лесной дорожке. «Куда идете?» - спрашиваю одну группу.
– «В Ясную Поляну». – Там, ведь, ночевать негде». – «Ничего, побродим до утра», - отвечают бодро. Еще ближе к станции и на самой станции уже сплошная толпа. Молодежь пьет чай, беседует о Толстом. Спать никто не ложится. Подходят новые поезда.
Траурная процессия
ТУЛА, 9,ХI. Траурный поезд подводят к пакгаузу, где находятся депутации. Из вагона выходят близкие друзья Льва Николаевича, корреспонденты, бывшие в «Астапове». Софью Андреевну, согнувшуюся, с лицом воскового цвета, выводят под руки дети и родные.
Минутная заминка. Открывают вагон с телом. «Толстовцы», яснополянские крестьяне и родственники на поясах выносят качающийся закрытый гроб. Головы обнажаются. Тысячи голосов поют «вечную память».
ТУЛА, 9,ХI. С пением «вечной памяти» процессия покидает «Засеку», переходит мостик, вытягивается под гору по направлению к Ясной Поляне. Впереди, на четырех крестьянских телегах везут венки, За ними выступают яснополянские крестьяне, широко развернув свое полотнище: «Дорого Лев Николаевич! Память о твоем добре не умрет среди нас, осиротевших крестьян Ясной Поляны». За яснополянцами - студенческая депутация, депутации от газет, в том числе от «Русского Слова» - в лице Г.С.Петрова, И.Д.Сытина и С.И.Варшавского, депутации от ученых и просветительных обществ, театров. Перед самым гробом опять крестьянские полушубки; гроб несут уже не на почсахз, а прямо на плечах, благодаря чему он поднимается выше над толпой, кажется, плывет над ней. Гроб несут, сменяясь, представители интеллигенции, науки, литературы, студенты, толстовцы, крестьяне. Непосредственно за гробом - поддерживаемая сыном Ильей Львовичем и Философовым, Софья Андреевна. Ее окружают дети, близкие родственники. Позади них видные толстовцы - Горбунов, Дунаев, Раевский, Страхов, Бирюков. Буланже и другие. Тут же П.А.Сергеенко, врачи Маковицкий, Никитин, Беркенгейм, члены второй Думы Бакунин, кн. Сумбатов, Н.Д.Кашкин, начальник станции «Астапово» Озолин и другие. Дальше - толпы народа.
В Ясной Поляне
ТУЛА, 9,ХI. Мерно колыхаясь над головами толпы, в 11 час. утра гроб достигает яснополянского графского дома. На площадке перед террасой поставлен стол – простой, садовый, на который, как говорят, гроб будет положен и открыт для последнего прощания. Однако, гроб минует площадку, огибает дом, поворачивает к крыльцу. Примостившиеся на всех вышках фотографы усиленно щелкают затворами, крутится, трещит синематограф. Едва гроб исчезает внутри дома и входят туда ближайшие родственники Льва Николаевича, - в дверях вырастает, заграждая вход, высокая фигура графа Ильи Львовича. Он объявляет, что на один час доступ в дом будет закрыт. Толпа гудит, как бы протестующе. Графа поддерживают, обращаясь к толпе с увещаниями, несколько друзей:
- Дайте родным и семье один час. Потом все проститесь.
Подчиняясь, толпа отхлынула. [...]
Однако, уже через полчаса устанавливается порядок прохода в дом: через одни двери вход, через другие - выход. Становятся в очередь. Впереди выстраиваются депутации. В очередь становятся по одному. Поэтому живая лента бесконечными зигзагами и петлями опутывает дом, растягивается по аллеям парка. [...]
Шествие к могиле
ТУЛА, 9,ХI. После двух часов дня толпа несколько редеет. Многие уезжают. Среди оставшихся еще ярче подчеркивается огромное число молодежи. В 2 1/2 часа дня прощание с телом публики заканчивается. В последний раз прощаются домашние. Раздаются громкие рыдания, когда заделывается крышка гроба. Опять на руках гроб выносят из дома. Едва он показывается, все падают на колени. Торжественно звучит «вечная память». Позади гроба в том же порядке семья, близкие. Процессия трогается к могиле. Непрерывной могучей волной несется впереди пение «вечной памяти»
Погребение праха
ТУЛА, 9,ХI. По обеим сторонам дороги, ведущей к могиле, вытянулись цепи, составленные крестьянами и молодежью. Процессия подходит к могиле. Уже известно, что речей не будет, об этом просила семья.
Вот гроб на руках студентов достиг вершины бугра, колеблясь, поднялся над ней. Вот он медленно опускается у самой могилы. Семья на склоне бугра. Снова и снова звучит «вечная память», единственное пока песнопение гражданских похорон. Раздаются голоса: «На колени!» Вся толпа, как один человек, преклоняет колени ( Далее следуют четыре строки полустертого, нечитаемого текста. )
Гроб опущен в могилу. Водворяется глубокая тишина. Первые комья мерзлой земли глухо стучат о крышку гроба. Слышны рыдания. Многие прорываются к могиле бросить горсточку земли. Пение «вечной памяти» то на минут смолкает, то, начинаясь где-то далеко, мощно растет, приближаясь, то, начинаясь у могилы, широко разливается по толпе. Выделяются два – три сильных молодых, ярких голоса. В один из моментов тишины высокий старик на бугре с изможденным лицом, восклицает: «Великий Лев умер! Да исполнятся заветы его христианской любви, да будет земля легка нашему великому Льву!..» И это нарушение соглашения принимается глубоким молчанием.
Начали закапывать могилу, Застучали лопаты. Гулко земля посыпалась. Снова растет и ширится «вечная память». Снова вся толпа опускается на колени. Могила быстро засыпается. Смеркается. Толпа начинает понемногу расходиться. Только молодежь плотно семьей стоит позади семьи, и гремит «вечная память».
Схоронили Льва Толстого.
9 ноября во многих инославных столичных церквах были отслужены, по желанию членов иностранных коллегий в Петербурге и постоянных жителей столицы, исповедующих инославные вероисповедания, заупокойные мессы по Л.Н.Толстом.
---
В городской столовой имени Л.Н.Толстого, находящейся на Выборгской стороне, 9 ноября, в день похорон Л.Н. был предложен поминальный обед. Собравшиеся перед обедом пропели трижды вечную память
---
9 ноября во всех формовочных мастерских Петербурга наблюдался необычайный спрос на бюсты графа Толстого. Уже в два часа дня последний бюст, работы художника Ге, в старейшей из столичных формовочных мастерских, принадлежащих И.К.Репину, был продан для зала высших женских курсов, а вслед за тем поступило до 30 требований, которые не могли быть удовлетворены за отсутствием готовых отливок. То же явление наблюдалось в других мастерских с бюстом работы Р.Р.Баха и других скульпторов, требования на которые поступили со всех концов России.
Вчера ректором Московского Университета было объявлено, что никакие демонстративные шествия к дому графа Л.Н.Толстого в Хамовниках допущены не будут и против демонстрантов градоначальником будут приняты решительные меры. Несмотря на это, учащаяся молодежь: студенты, курсистки, гимназисты пытались демонстрировать гражданские панихиды по графе Л.Н.Толстом пением «Вечная память». Небольшая группа их собралась у запертых ворот здания старого Университета на Моховой ул. и затянула «Вечную память». Большая часть демонстрантов была задержана усиленным конным нарядом полиции и отправлена в Арбатский полицейский дом, где все были переписаны и отпущены. В это же время подобное происходило в Хамовниках, близ дома гр. Л.Н.Толстого. Зная, что с утра еще дом этот был занят нарядом полиции и к этому дому по Божениновскому пер., публика не допускалась, а тем более группами, толпа курсисток и студентов с утра засела в числе 100 -1250 человек, в сарае дома Соколова по Божениновскому пер., и около 11 час. утра, предводительствуемая студентом Московского Университета Синельниковым, тронулась было с пением «Вечная память», к дому графа Толстого, но вся эта толпа была оттеснена конной полицией к Девичьему полю, причем дирижировавший пением толпы Синельников был задержан и отправлен в Хамовническую часть, откуда по удостоверении личности, был отпущен. Эта группа затем направилась в клиники, но и там также была рассеяна.
....Еще хранится в граммофонном диске
звук голоса его: он вслух читает,
однообразно, торопливо, глухо,
и запинается на слове "Бог",
и повторяет: "Бог", и продолжает
чуть хриплым говорком - как человек,
что кашляет в соседнем отделенье,
когда вагон на станции ночной,
бывало, остановится со вздохом.
Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих,
теперь мигающих подслеповато,
яснополянский движущийся снимок:
старик невзрачный, роста небольшого,
с растрепанною ветром бородой,
проходит мимо скорыми шажками,
сердясь на оператора. И мы
довольны. Он нам близок и понятен.
Мы у него бывали, с ним сидели.
Совсем не страшен гений, говорящий
о браке или о крестьянских школах...
И чувствуя в нем равного, с которым
поспорить можно, и зовя его
по имени и отчеству, с улыбкой
почтительной, мы вместе обсуждаем,
как смотрит он на то, на се... Шумят
витии за вечерним самоваром;
по чистой скатерти мелькают тени
религий, философий, государств -
отрада малых сих...
Но есть одно,
что мы никак вообразить не можем,
хоть рыщем мы с блокнотами, подобно
корреспондентам на пожаре, вкруг
его души. До некой тайной дрожи,
до главного добраться нам нельзя.
Почти нечеловеческая тайна!
Я говорю о тех ночах, когда
Толстой творил; я говорю о чуде,
об урагане образов, летящих
по черным небесам в час созиданья,
в час воплощенья... Ведь живые люди
родились в эти ночи... Так Господь
избраннику передает свое
старинное и благостное право
творить миры и в созданную плоть
вдыхать мгновенно дух неповторимый.
И вот они живут; все в них живое -
привычки, поговорки и повадка;
их родина - такая вот Россия,
какую носим мы в той глубине,
где смутный сон примет невыразимых, -
Россия запахов, оттенков, звуков,
огромных облаков над сенокосом,
Россия обольстительных болот,
богатых дичью... Это все мы любим.
Его созданья, тысячи людей,
сквозь нашу жизнь просвечивают чудно,
окрашивают даль воспоминаний -
как будто впрямь мы жили с ними рядом.
Среди толпы Каренину не раз
по черным завиткам мы узнавали;
мы с маленькой Щербацкой танцевали
заветную мазурку на балу ..
Я чувствую, что рифмой расцветаю,
я предаюсь незримому крылу...
Я знаю, смерть лишь некая граница;
мне зрима смерть лишь в образе одном:
последняя дописана страница,
и свет погас над письменным столом.
Еще виденье, отблеском продлившись,
дрожит, и вдруг - немыслимый конец...
И он ушел, разборчивый творец,
на голоса прозрачные деливший
гул бытия, ему понятный гул...
Однажды он со станции случайной
в неведомую сторону свернул,
и дальше - ночь, безмолвие и тайна...
Русское общество уже вышло из пеленок, и потому, говоря с ним, можно, необинуясь, называть вещи своими именами. Лев Толстой, по нашем глубокому убеждению, пользуется незаслуженной славой. Авторитет его раздут единомышленниками. Он не достоин занимать того пьедестала, на который возвели его, как своего кумира, литературные идолопоклонники.
В левой печати его постоянно восхваляют, прогрешений и злохудожеств с его стороны не признают, считают всякие нападки на него пристрастными, несправедливыми и незаслуженными. Этот «учитель жизни», этот «толкователь Евангелия», с точки зрения его почитателей и последователей, выше всяких упреков, «чище снега альпийских вершин». Будь он на само деле таковым, - и мы почтили бы его седины в день юбилея! Между тем Лев Николаевич Толстой - явный погубитель душ и телес соотечественников.
За доказательствами ходить недалеко: стоит только обратиться к тем сочинениям этого «прелюбодея мысли и слова» о распространении который наиболее стараются, которыми наводняют страну.
Саратовский епископ Гермоген представил в Синод обширный доклад, в котором доказывает необходимость изятия из библиотек и учебных заведений России все произведения Л.Н.Толстого. Еп. Гермоген говорит, что произведения Толстого, даже беллетристические, содержат антирелигиозные понятия. Произведения эти изложены в такой великолепной форме, что влияют на учащихся, разрушая их детскую религиозность. В конце своего доклада епископ указывает, что эту блестящую идею ему подал "смиренный инок Илиодор".
Вот были времена - учащиеся гимназий по доброй воле Толстого читали. А сейчас предложи учащемуся гимназии в библиотеке Толстого взять - он скажет в ответ:" Да ты чо, мужик? Это ж зашквар".
Вывод: Гермоген дурак. Как раз когда Толстой всем доступен в один клик, он стал нахрен никому не нужен. Пусть снимают сериалы по Толстому, тогда, может, поглядим на сиськи и разрушим себе детскую религиозность. Сейчас, правда, и религиозность не особо разрушишь
Гермоген-то по любому дурак. Даже если б сейчас власть вдруг захотела сделать сочинения Толстого менее доступными для публики, у учащихся гимназий, разумеется, сразу же возникло бы желание узнать - что там Толстой этот понаписал? Большинство, конечно, ограничилось бы чтением краткого пересказа его произведений в интернете, но некоторые прочитали бы и сами произведения.
Страшно вы далеки от учащихся гимназий. Фантазеры пожилые от реальности оторванные. Читают и Лермонтова и Толстого и Достоевского и сочинения пишут по ним до сих пор.
Ну вот в 1910-х он наверняка не был включен в программу гимназий (разве что "Детство", да и то вряд ли. По мере усугубления конфликтов с властями должны были исключить всё).
Толстой еще в шахматы играл. Вот заметку нашел.
В шахматной прессе в разное время помещались заметки о Толстом - шахматисте, но в большинстве случаев не совсем удачные. См. например, "Шахматный журнал" № 8 за 1897 год.
Автор вышедшего в 1913 году "Руководства к изучению шахматной игры" А.Е. Прик тоже поместил довольно странные сведения о Л.Н. Толстом - шахматисте:
"Толстой, Лев Николаевич, граф, знаменитый романист-художник и глубокий мыслитель (род. в 1828 г. в родовом имении сельце Ясной Поляне, Тульской губ., умер в 1910 г.). Автор "Войны и мира" и массы других литературно-художественных, а также и философских произведений, приобретших мировую известность.
Толстой был большой любитель шахматной игры, но будучи несильным игроком, никогда ни в каких турнирах не выступал и не играл по переписке, довольствуясь легкими партиями с близкими ему лицами. Играл в шахматы охотно и долго. Мог просидеть за шахматным столиком целый вечер, сыграв не более 3 партий. Все члены его семьи также играют в шахматы".
В этой заметке прежде всего поражает категорическое утверждение автора руководства, что Толстой был несильным игроком; как мы знаем, Толстой, в особенности в последние годы своей жизни, играл для любителя очень и очень неплохо. Крайне наивно и замечание, что "будучи несильным игроком, он ни в каких турнирах не выступал и не играл по переписке, довольствуясь (?) легкими партиями". Автору, по-видимому, не пришло в голову, что для шахматиста, а тем более для Льва Толстого не обязательно принимать участие в турнирах или играть по переписке.
Силу игры Л.Н. характеризует хотя бы тот факт, что автор известного руководства Минквиц, в качестве примера хорошо проведенной атаки в гамбите Сальвио, приводит партию Л.Н., игранную в 1908 году. На основании этой партии Минквиц замечает, что "Лев Толстой до глубокой старости оставался сильным шахматистом".
Вот эта партия с примечаниями Минквица.
Лев Толстой – Моод
1. е2-е4 е7-е5 2. f2-f4 е5:f4 3. Kg1-f3 g7-g5 4. Cf1-c4 g5-g4 5. Kf3-e5 Фd8-h4+ 6. Kpe1-fl d7-d5 (лучше было ходом f4-f3 свести игру к гамбиту Кохрэна; сильнее и 6... Кc6) 7. Cc4:d5 f4-f3 8. g2:f3 Фh4-h3+ 9. Kpf1-e1 (плохо было бы 9. Kpg1 в виду 9... gf 10. K:f3 Cc5+ 11. d4 Cg4) 9... g4-g3 10. d2-d4 g3-g2 11. Лh1-g1 Фh3-h4+ (на Ф:h2 последовало бы СеЗ) 12. Kpe1-е2 Kg8-h6 13. Лg1:g2 с7-с6 14. Cc1:h6! с6:d5 15. Ch6:f8 Кре8:f8 16. Фd1-e1 Фh4-e7 (Размен ферзями был бы, конечно, к выгоде белых, потому что у них две лишних пешки) 17. Кb1-cЗ f7-f6 18. Kc3:d5 Фе7-d6 19. Фе1-g3. Черные сдались.
Тут вот опять некоторые фб-либералы возмущаются некоторыми фб-чурбаками, которые, де, возмущаются, что Наташу в бродвейской постановке "Войны и мира" играет чернокожая певица.
Не этим надо возмущаться. Есть вещи пострашнее в этом мире.
Как многие знают мы с А.Б. являемся страстными пропагандистами этой оперы - "Пьер, Наташа и комета 1812 года" (или мюзикла, как велит говорить строгая Варечка Т. Varvara Turova). Мне кажется, что это произведение должен знать каждый современный русский интеллигент. И мы даже с А.Б. вынашивали (впрочем, несколько абстрактный) план съездить в Нью-Йорк посмотреть бродвейскую постановку (при том, что мы уже несколько лет рекламируем не бродвейскую, а авторскую версию оперы).
Так вот бродвейский спектакль закрыт. Потому что одно время Пьера там тоже играл нигерийский певец с соответствующим цветом кожи. А потом его по каким-то соображениям заменили на белого Пьера. Разразился скандал, что это, мол, расизм менять черного Пьера на белого. Скандал не утихал, сборы успешного мюзикла падали. Постановку закрыли. Все!
Хочется выйти на демонстрацию: "Пьер - все равно Пьер, даже если он белый". "Богучарово, Ясная поляна, можем повторить", "Наполеон и Анатоль пидарасы, но это их право" ну и прочая.
Вчера, 26 ноября 1891 года, в 3 часа дня умер в своем доме, в деревне Бегичевке, Данковского уезда, Рязанской губернии, Иван Иванович Раевский.
Он умер на работе среди голодающих, — можно сказать, от сверхсильного труда, который он брал на себя. Он умер, отдав жизнь свою народу, который он горячо любил и которому служил всю свою жизнь.
Но это утверждение могло бы показаться преувеличением, фразой. А тот, о ком я пишу, больше всего в мире ненавидел всякое преувеличение и всякую фразу. Он всю жизнь свою делал, а не говорил. Он был христианином, бессознательным христианином. Он никогда не говорил про христианство, про добродетель, про самопожертвование. У него была в высшей степени черта этой встречающейся в лучших людях pudeur[17] добра. Он как бы боялся испортить свое дело сознанием его.
Да ему и некогда было замечать, потому что не переставая делал христианские дела. Не оканчивалось еще одно, как начиналось другое дело не для себя, а для других: для семьи, для друзей, для народа, который, — повторяю еще раз, потому что это была его характерная черта, — он восторженно любил всю свою жизнь.
Последнее время, которое я провел с ним, эта любовь выражалась страстною, лихорадочною деятельностью. Все силы своей души и могучего организма и всё свое время он отдавал на работу по прокормлению голодающего народа и умер не только на этой работе, но прямо от этой сверхсильной работы, отдав свою жизнь за друзей своих. А такими друзьями его были все русские крестьяне. И это — не красивая фраза, которую говорят обыкновенно о мертвых, а несомненный факт. С утра до вечера он работал с одной этою целью: по прокормлению народа.
Работа его может показаться не трудной и не убийственной: он писал письма, закупал хлеб, сносился с земскими управами, попечителями, нанимал, рассчитывал возчиков хлеба, делал опыты печенья хлеба с различными суррогатами, помогал нам в устройстве столовых, приглашал людей на помощь, устраивал для них удобства, делал учеты, ездил в земские собрания, уездные и губернские, ездил в собрания попечителей по Данковскому и Епифанскому уездам, принимал крестьян, как попечитель по двум попечительствам, и ездил по другим попечительствам, подбодряя тех, у которых, он знал, дело не идет, и сам лично помогал, как частный человек, тем крестьянам, которые обращались к нему.
Дела эти кажутся не трудными и не убийственными для тех, кому не дорог, не важен успех дела, — но для него это всегда был вопрос жизни и смерти. Он видел опасность положения и не переставая работал так, как работают люди из последних сил для спасения жизни других, не жалея своей жизни. И потому дело его спорилось и росло, — его энергия заражала других.
— Нет, живые в руки не дадимся, — говорил он, возвращаясь с работы или вставая от письменного стола, укоторого проводил по 8, по 6 часов сряду.
— Не-ет! живые в руки не дадимся, — говорил он, потирая руки, когда ему удавалось устроить какое-нибудь хорошее дело: закупки дешевого хлеба, дров, устройства хлебопечения с картофелем, с свекольными отбросами или закупки льна для раздачи работ бабам.
— Знаю, знаю, — говорил он, — что нехороша эта самоуверенность, но не могу. Как будто чувствую этого врага — голод, который хочет задавить нас, и хочется подбодриться. Живые в руки не дадимся!
Так он работал во всех делах; не умел работать иначе как с страстностью. От этого работа кипела у него, и от этого-то вокруг него люди работали так же энергично, заражаясь от него, — и от этого он заработался до смерти.
Физически он не знал никаких препятствий, и никаких у него не было требований: всё ему было хорошо, ничего для него не было нужно и всё было возможно. Ему было 56 лет, — стало быть, он был старый уже человек, но привычек, требований у него никаких не было: спать где и когда — ему было всё равно, — на полу, на диване; есть ему было всё хорошо — хлеб с отрубями, каша, щи, что попало, — всё ему было хорошо, только насытиться, чтоб голод не мешал заниматься делом; ехать он мог по всякой дороге, во всякую погоду, в санях ли, в телеге ли.
Так он в последний раз, оторвавшись от дел, которыми был завален дома, поехал за сорок верст в Данков на земское собрание с тем, чтобы вернуться в тот же день, а на другой день ехать в Тулу по закупке хлеба, но заболел, приехал больной на другой день и свалился, проболел инфлюенцей, как определил доктор, и через шесть дней умер.
Вчера, когда он уже умирал, я, проходя по деревне, сказал мужику, что Иван Иванович умирает. Мужик ахнул: «Помилуй бог! — сказал он, — что без него делать будем? Воскреситель наш был».
Для мужика он был «воскреситель», а для нас он был тем человеком, одно знание о существовании которого придает бодрость в жизни и уверенность в том, что мир стоит добром, но не злом: не теми людьми, которые махают на все рукой и живут как попало, а такими людьми, каков был Иван Иванович, который всю жизнь боролся со злом, которому борьба эта придавала новые силы и который беспрестанно говорил злу: «Живые в руки не дадимся!»
Это был один из самых лучших людей, которых мне приходилось встречать в моей жизни.
Отношения мои с ним были очень странные (для меня, по крайней мере).
Мне было под 30 лет, ему было с чем-то двадцать, когда мы встретились.* Я никогда не был склонен к быстрым сближениям, но этот юноша тогда неотразимо привлек меня к себе, и я искал сближения с ним и сошелся с ним на «ты». В нем было очень много привлекательного: красота, пышущее здоровье, свежесть, молодечество, необыкновенная физическая сила, прекрасное, многостороннее образование. Элегантно говоривший на трех европейских языках, он блестяще окончил курс кандидатом математического факультета. Но больше всего влекла меня к нему необыкновенная простота вкусов, отвращение от светскости, любовь к народу и главное — нравственная совершенная чистота, теперь редкая между молодыми людьми, а тогда составлявшая еще более редкое исключение. Я думаю, что он никогда в жизни не был пьян, не участвовал в кутеже, не говоря уж о других увлечениях, свойственных молодым людям.
Мы тогда сблизились с ним как будто только на интересах охоты (мы ездили вместе на медвежью охоту) и гимнастики, но в глубине этого сближения, думаю, лежало еще и что-то другое.
Странное дело: сближение это продолжалось недолго. Мы не разошлись, встречались с удовольствием, оба одно время занимались школой и виделись, хоть и очень редко; а потом как бы совсем потеряли друг друга не из вида, а из сердца. Каюсь: он женился, занимался хозяйством, — и мне думалось, что он очерствел, сделался сухим дельцом, семьянином, что мое увлечение им не имело основания. Когда мы встречались и он говорил мне о школах, о народе, о своей общественной деятельности, — мне казалось, что он говорит это по старой памяти, но что уже это не интересует его. Мы почти разошлись и жили так более 30 лет.
И вот надо же было случиться, чтобы теперь, в эту тяжелую годину, мы опять сошлись на общем деле и чтобы я увидал, что не только он не опустился, не стал эгоистом, но, напротив, сдержал в возрасте близком к старости то, что он только обещал в молодости.
Тогда было с его стороны лишь смутное, неопределенное стремление к народу, теперь была уже деятельная любовь к народу и служение ему с самоотвержением и самопожертвованием. Он не только не очерствел за эти 30 лет, но он, откинув все те соблазны молодости, которые мешали его служению народу, теперь весь отдался ему.
Он представлял удивительное соединение страстной, восторженной любви к своей семье и, вместе с тем, к народу. Одна любовь не только не мешала другой, но содействовала ей. Любовь его к детям, к сыновьям выражалась тем, что он научил их любить народ, служить ему, натаскивал их на это.
Никогда не забуду, с какой любовью рассказывал он мне, как посланный им для переписи бедствующих селений сын его пропадал за этой работой до ночи.
Надо было слышать его рассказ об этом, надо было видеть его лицо во время этого рассказа, чтобы как следует понять и оценить этого человека.
Хотя Лев Николаевич Толстой с 1878 года стал вегетарианцем, его жена Софья Андреевна втайне от мужа добавляла в некоторые его вегетарианские блюда мясную составляющую. Делала она это из медицинских соображений, и по её приказу кухарка клала в блюда варёную курятину, которую предварительно перемалывали.
Часто на кухне раздавался громкий голос кухарки, командовавшей помощницами:
«Графовую курицу пора перемалывать!»
рассказали сегодня живую историю -
- оказывается, пока немцы сорок с небольшим дней занимали в 1941 Ясную - они нескольких своих умерших за это время подхоранивали ко Льву Николаевичу -
- я уже думал восхититься историей, вполне толстовской - подумав, что могилы потом сравняли, а те мёртвые продолжают лежать рядом -
- но все оказалось прозаичнее как раз в смысле диктата больших идей -
- когда Ясная была отвоевана, немецких покойников выкопали и где-то перезакопали - а Лев Николаевич вновь возлежит в тотальном одиночестве
Вчера в монастыре в Царицыне иеромонах Илиодор предал публично анафеме Л.Н.Толстого.
Саратовский губернатор Татищев экстренно вызван в Петербург, как говорят, для доклада по делу Илиодора.
Вам, Григорий, свойственно заведомо завышенное мнение об умственных способностях математиков. Вы называете этого своего собеседника "солнцем" и беседуете с ним исключительно вежливо, уважительно, терпеливо, а ведь он, на мой взгляд, типичный невежественный болван. Я даже готов не заметить того, что он берется высказываться о Толстом и называет при этом Левина Лариным. Я-то лично уверен, что это - не случайная оговорка, а точный показатель уровня его познаний в этой области. Но пусть это будет оговорка. Болваном его делает другое - он в принципе не способен понять саму проблему, которую он обсуждает, ни на секунду не может абстрагироваться от "общепринятого" в данное время и в данном месте( причем и "общепринятое" понимает на уровне зубрилы-пятиклассника). При этом, говоря о "неопределенном числе людей", якобы оскорбленных Толстым, он явно думает только о самом себе. Вот это - неспособность понять, о чем идет речь, зависимость от "общепринятых" примитивных банальностей и невозможность отвлечься от себя любимого делает его болваном.