Во Владимир перееду,
В тихом доме поселюсь,
Не опаздывать к обеду
Напоследок обучусь.
Чтобы ты не огорчалась,
Чтобы ждать не приучалась,
Буду вовремя всегда
Возвращаться отовсюду
И опаздывать не буду
Ни за что и никогда.
Буду по церквам окрестным
Утром паперти мести.
Ну а ты в театре местном
Будешь студию вести.
Будет на свечу собака
Из полуночного мрака
Лаять в низкое окно.
Спи. На улице темно.
Далеко еще до света,
Не допета песня эта,
Много воска у свечи
Во владимирской ночи.
Как ты спишь,
И как ты дышишь,
Я люблю тебя, ты слышишь,
Я люблю, пока живу.
Почему ты мне не пишешь
Из Владимира в Москву...
Это стихотворение в Сети есть, на многих страницах - но полностью видимо только здесь - 1 строфу А П видимо не печатал из-за паперти, а последнюю - дописал позже.
Но что смешно и печально - на большинстве страниц повторяется одна и та же очевидная опечатка - вместо "много воска" - "мною воска", а а некоторых даже есть напоминание, что пользоваться только с их разрешения
Люди копипастили и даже не смотрели стих. ((((
Странная история Я чувства добрые
с эстрады пробуждал...
Евг. Евтушенко
1
Мода в моду входила сначала
На трибунах в спортивных дворцах,
Со спортивных эстрад пробуждала
Чувства добрые в юных сердцах.
Юный зал ликовал очумело,
Не жалея ладоней своих.
Только все это вдруг надоело,
И неясный наметился сдвиг.
Сочинял я стихи старомодно,
Был безвестен и честен, как вдруг
Стало модно все то, что немодно,
И попал я в сомнительный круг.
Все мои допотопные вьюги,
Рифмы типа «войны» и «страны»
Оказались в сомнительном круге
Молодых знатоков старины.
2
Нынче в Дубне, а также в мотеле
Разговоры идут о Монтене.
Мода шествует важно по свету,
Означая, что вовсе исчез
Бескорыстный, живой интерес
К естеству, к первородству, к предмету.
Перед модой простертый лежи
И восстать не пытайся из праха.
Нынче мода пошла на Кижи,
На иконы, а также на Баха.
Между тем ты любил испокон
Фугу Баха, молчанье икон,
И пристрастья немодные эти,
Эту страсть роковую твою,
Подвели под кривую статью
На каком-то Ученом совете.
Нынче в храме - толпа и галдеж,
Да и сам ты, наверно, товарищ,
Скоро старую страсть отоваришь
И, как минимум, в моду войдешь.
В Серпухове
на вокзале,
В очереди на такси:
- Не посадим,-
мне сказали,-
Не посадим,
не проси.
Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков...
А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я -
печальник,
Еду няню хоронить.
От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы,
Была.
И жила большая сила
В няне маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.
И судить ее не судим,
Что, с землей порвавши связь,
К присоветованным людям
Из деревни подалась.
Может быть, не в этом дело,
Может, в чем-нибудь другом?..
Все, что знала и умела,
Няня делала бегом.
Вот лежит она, не дышит,
Стужей лик покойный пышет,
Не зажег никто свечу.
При последней встрече с няней,
Вместо вздохов и стенаний,
Стиснув зубы - и молчу.
Не скажу о ней ни слова,
Потому что все слова -
Золотистая полова,
Яровая полова.
Сами вытащили сани,
Сами лошадь запрягли,
Гроб с холодным телом няни
На кладбище повезли.
Хмур могильщик. Возчик зол.
Маются от скуки оба.
Ковыляют возле гроба,
От сугроба до сугроба
Путь на кладбище тяжел.
Вдруг из ветхого сарая
На данковские снега,
Кувыркаясь и играя,
Выкатились два щенка.
Сразу с лиц слетела скука,
Не осталось ни следа.
- Все же выходила сука,
Да в такие холода...
И возникнул, вроде скрипок,
Неземной какой-то звук.
И подобие улыбок
Лица высветило вдруг.
А на Сретенке в клетушке,
В полутемной мастерской,
Где на каменной подушке
Спит Владимир Луговской,
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит;
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не дает скучать Москве,
Не дает засохнуть глине.
По какой-то там из линий,
Славу богу, мы в родстве.
Он прервет свои исканья,
Когда я к нему приду,-
И могильную плиту
Няне вырубит из камня.
Ближе к пасхе дождь заладит,
Снег сойдет, земля осядет -
Подмосковный чернозем.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей,
Мы надгробье повезем.
Ну так бей крылом, беда
По моей весёлой жизни -
И на ней ясней оттисни
Образ няни - навсегда.
Множество затейливых игрушек –
Буратин, матрёшек и петрушек,
Не жалея времени и сил,
Мастер легкомысленный придумал,
Души в плоть бунтующую вдунул,
Каждому характер смастерил.
Дёргает за ниточку – и сразу
Буратины произносят фразу,
А матрёшки пляшут и поют,
Сверхурочно вкалывают, ленятся,
Жрут антабус, друг на дружке женятся
Или же разводятся и пьют.
Мастер! Ты о будущем подумай!!
Что тебе труды твои сулят?!
У одной игрушки взгляд угрюмый,
А другая опускает взгляд.
На тебя они влияют плохо,
Выщербили полностью твой нож.
Ты когда-то был похож на Блока,
А теперь на Бальмонта похож.
Пахнет миндалём, изменой, драмой:
Главный Буратино – еретик,
Даже у игрушки самой-самой
Дёргается веко – нервный тик.
На ручонках у неё экземой
Проступает жизни суета.
Драмой пахнет, миндалём, изменой,
Приближеньем Страшного суда.
Выглядит игрушка эта дико,
Так и тараторит во всю прыть.
Тщетно уповает Афродита
Мастера в продукцию влюбить.
Поклонился бы земным поклоном
И, ножа сжимая рукоять,
Стал бы он самим Пигмалионом,-
На колени не перед кем стать.
Высоко в горах Герцеговины
Мелочь принмается в расчёт, -
Если утопить стекло кабины,
Грейдерною пылью занесёт.
Правая выхватывает фара,
Возле груды пьюков и лопат,
Знак дорожный горного обвала,
Чтоб не угодить под камнепад.
Повороты вывихнуты круто,
Жизнь копейкой плачет на кону,
Скалы неподвластны стали Круппа,
Люди неподсудны никому.
Но вглядись внимательней и зорче
В родовые каменные корчи,
В эти схватки гнева и любви, -
Высоко в горах Герцеговины,
Где по склонам катятся лавины,
Чуждого пришельца улови.
Он храпит в пещере перевала,
Никогда его не волновало,
Что о нём в народе говорят,
Высоко забрался этот шустрый,
Немудрёный отпрыск Заратустры,
Может серб, а может, и хорват.
Что они умеют, эти руки,
И какому служат ремеслу, -
Опрокинуть в пыльной Баня-Луке
Мусорную урну на углу.
Одобряю. Стоящее дело...
Мчалось время, голову сломя, -
И за ним чуть-чуть недоглядела
Связанная с временем семья.
Действует зверёныш этот умный,
Но не вопреки и не назло:
Видно, было время ставить урны,
Время опрокидывать пришло.
В Баня-Луке битники босые,
Люты, худощавы и смуглы,
Не как в Штатах и не как в России,
А совсем особые - свои.
Битники не выражены словом
И не истолкованы пока
В Бане-Луке, городе торговом,
Улица прямая широка.
Есть мечети. Но молиться негде.
Отвернулся от страны Аллах.
В Баня-Луке, на прямом проспекте
Битники дежурят на углах.
На проспекте битники дежурят,
Брови хмурят, чуингам жуют,
Сигареты "Филип Моррис" курят,
Фуги Баха про себя поют.
Ночь светла. Погода неплохая,
Засвистит вожак - и там и тут
Вдоль всего проспекта громыхая,
Мусорные урны упадут.
А когда вконец надоедает
У свободы в рабстве пребывать,
Баня-Луку битник покидает,
Чтоб свободным сделаться опять.
Там багрец и охра в листьях вялых,
Там рабами Рима в облаках
Выбит путь на выщербленных скалах
И не реставрирован никак.
Там, в пещере мёртвого пророка,
Подложив под голову гранит,
В забытьи железном, одиноко,
Отпрыск Заратустры возлежит.
Он храпит, худой, длинноволосый,
Бородой обросший, трезвый в дым,
И на эпохальные вопросы
Отвечает храпом молодым.
Жарь, гитара,
жарь, гитара,
жарко!
Барабанных перепонок жалко.
Чтобы не полопались оне,
Открываю рот,
как на войне
При бомбежке или артобстреле,-
Не могу понять, по чьей вине
Музыканты эти озверели.
Ярко свет неоновый горит,
И о чем-то через стол кричит
Кто-то,
но не слышу, оглушенный,
И его не вижу самого -
Яростно, как в операционной,
Бьют
со всех сторон
в глаза
плафоны,
Не жалеют зренья моего.
Голос новоявленного класса
В обществе бесклассовом возник -
Электрогитара экстракласса,
Вопль ее воистину велик.
Молча пей и на судьбу не сетуй
В ресторане подмосковном "Сетунь".
Пей до дна и наливай опять
И не вздумай веки разлеплять.
Только вдруг негаданно-нежданно
В ресторанном зале
слишком рано,
До закрытья минимум за час,
Смолкла оглушительная ария
Электрогитары экстракласс,
На электростанции авария -
В ресторане "Сетунь" свет погас.
Свет погас - какая благодать
Еле слышно через стол шептать.
В темноте
посередине зала
Три свечи буфечица зажгла,
И гитара тихо зазвучала
Из неосвещенного угла.
Свет погас - какая благодать
Чувствовать, что свет глаза не режет
И струна не исторгает скрежет,
А звучит, как надобно звучать,
Не фальшивит ни единой нотой,
Свет погас - какое волшебство!
На электростанции
Чего-то,
что-то,
почему-то
не того...
Неужели все-таки поломка
Будет наконец устранена
И опять невыносимо громко
Заскрежещет электроструна?!
Господи! Продли минуты эти,
Не отринь от чада благодать,
Разреши ему при малом свете
Образ и Подобье осознать.
Низойди и волею наитья
На цивилизованной Руси
В ресторане "Сетунь" до закрытья
Три свечных огарка не гаси.
Метель взмахнула рукавом -
И в шарабане цирковом
Родился сын у акробатки.
А в шарабане для него
Не оказалось ничего:
Ни колыбели, ни кроватки.
Скрипела пестрая дуга,
И на спине у битюга
Проблескивал кристаллик соли...
. . . . . . . . . . . . . . . .
Спешила труппа на гастроли...
Чем мальчик был, и кем он стал,
И как, чем стал он, быть устал,
Я вам рассказывать не стану.
К чему судьбу его судить,
Зачем без толку бередить
Зарубцевавшуюся рану.
Оно как будто ни к чему,
Но вспоминаются ему
Разрозненные эпизоды.
Забыть не может ни за что
Дырявое, как решето,
Заштопанное шапито
И номер, вышедший из моды.
Сперва работать начал он
Классический аттракцион:
Зигзагами по вертикали
На мотоцикле по стене
Гонял с другими наравне,
Чтобы его не освистали.
Но в нем иная страсть жила,-
Бессмысленна и тяжела,
Душой мальчишеской владела:
Он губы складывал в слова,
Хотя и не считал сперва,
Что это стоящее дело.
Потом война... И по войне
Он шел с другими наравне,
И все, что чуял, видел, слышал,
Коряво заносил в тетрадь.
И собирался умирать,
И умер он - и в люди вышел.
Он стал поэтом той войны,
Той приснопамятной волны,
Которая июньским летом
Вломилась в души, грохоча,
И сделала своим поэтом
Потомственного циркача.
Но, возвратясь с войны домой
И отдышавшись еле-еле,
Он так решил:
«Войну допой
И крест поставь на этом деле».
Писанье вскорости забросил,
Обезголосел, охладел -
И от литературных дел
Вернулся в мир земных ремесел.
Он завершил жестокий круг
Восторгов, откровений, мук -
И разочаровался в сути
Божественного ремесла,
С которым жизнь его свела
На предвоенном перепутье.
Тогда-то, исковеркав слог,
В изяществе не видя проку,
Он создал грубый монолог
О возвращении к истоку:
Итак, мы прощаемся.
Я приобрел вертикальную стену
И за сходную цену
поддержанный реквизит,
Ботфорты и бриджи
через неделю надену,
И ветер движенья
меня до костей просквозит.
Я победил.
Колесо моего мотоцикла
Не забуксует на треке
и со стены не свернет.
Боль в моем сердце
понемногу утихла.
Я перестал заикаться.
Гримасами не искажается рот.
Вопрос пробуждения совести
заслуживает романа.
Но я ни романа, ни повести
об этом не напишу.
Руль мотоцикла,
кривые рога «Индиана» -
В правой руке,
успевшей привыкнуть к карандашу.
А левой прощаюсь, машу...
Я больше не буду
присутствовать на обедах,
Которые вы
задавали в мою честь.
Я больше не стану
вашего хлеба есть,
Об этом я и хотел сказать.
Напоследок...
Однако этот монолог
Ему не только не помог,
Но даже повредил вначале.
Его собратья по перу
Сочли все это за игру
И не на шутку осерчали,
А те из них, кто был умней,
Подозревал, что дело в ней,
В какой-нибудь циркачке жалкой,
Подруге юношеских лет,
Что носит кожаный браслет
И челку, схожую с мочалкой,
Так или иначе. Но факт,
Что, не позер, не лжец, не фат,
Он принял твердое решенье
И, чтоб его осуществить,
Нашел в себе задор и прыть
И силу самоотрешенья.
Почувствовав, что хватит сил
Вернуться к вертикальной стенке,
Он все нюансы, все оттенки
Отверг, отринул, отрешил.
Теперь назад ни в коем разе
Не пустит вертикальный круг.
И вот гастроли на Кавказе.
Зима. Тбилиси. Ночь. Навтлуг*.
Гастроли зимние на юге.
Военный госпиталь в Навтлуге.
Трамвайных рельс круги и дуги.
Напротив госпиталя - домик,
В нем проживаем - я и комик.
Коверный двадцать лет подряд
Жует опилки на манеже -
И улыбается все реже,
Репризам собственным не рад.
Я перед ним всегда в долгу,
Никак придумать не могу
Смехоточивые репризы.
Вздыхаю, кашляю, курю
И укоризненно смотрю
На нос его багрово-сизый.
Коверный требует реприз
И пьет до положенья риз...
В огромной бочке, по стене,
На мотоциклах, друг за другом,
Моей напарнице и мне
Вертеться надо круг за кругом.
Он стар, наш номер цирковой,
Его давно придумал кто-то,-
Но это все-таки работа,
Хотя и книзу головой.
О вертикальная стена,
Круг новый дантовского ада,
Мое спасенье и отрада,-
Ты все вернула мне сполна.
Наш номер ложный
Ну и что ж!
Центростремительная сила
Моих колес их победила.-
От стенки их не оторвешь.
По совместительству, к несчастью,
Я замещаю зав. литчастью.
Просыпаюсь и курю...
Засыпаю и в тревожном
Сне
о подлинном и ложном
С командиром говорю.
Подлинное - это дот
За березами, вон тот.
Дот как дот, одна из точек,
В нем заляжет на всю ночь
Одиночка пулеметчик,
Чтобы нам ползти помочь.
Подлинное - непреложно:
Дот огнем прикроет нас.
Ну, а ложное - приказ...
Потому что все в нем ложно,
Потому что невозможно
По нейтральной проползти.
Впрочем... если бы... саперы...
Но приказ - приказ, и споры
Не положено вести.
Жизнью шутит он моею,
И, у жизни на краю,
Обсуждать приказ не смею,
Просыпаюсь и курю...
Перед войной
На Моховой
Три мальчика в немецкой группе
Прилежно ловят клёцки в супе,
И тишина стоит стеной.
Такая тишина зимы!
Периной пуховой укрыты
Все крыши, купола и плиты -
Все третьеримские холмы.
Ах, Анна Людвиговна, немка,
Ты - русская, не иноземка,
Но по-немецки говоришь
Затем, что родилась в Берлине,
Вдали от этих плоских крыш.
Твой дом приземистый, тяжёлый,
С утра немецкие глаголы
Звучат в гостиной без конца -
Запинки и скороговорки,
Хрусталь в четырёхсветной горке,
Тепло печного изразца,
Из рамы
Взгляд какой-то дамы,
На полотенцах - монограммы
И для салфеток - три кольца.
Обедаем. На Моховую,
В прямоугольнике окна,
Перину стелет пуховую
Метель, как будто тишина
На тишину ложится тихо,
И только немкина щека
От неожиданного тика
Подёргивается слегка.
Зачем вопросами врасплох
Ты этих мальчиков неволишь?
Да им и надо-то всего лишь
Два слова помнить: Hande hoch!..
Ради 2-х последних строк и набито. М б, и написано ради них.
Молчат могилы, саркофаги, склепы, -
Из праха сотворенный - прахом стал, -
Все разговоры о душе нелепы,
Но если занесло тебя в Бенгал,
Днем, возопив на крайнем перепутье,
Сырым огнем Бенгалии дыша,
Прозреешь душу вечную в Калькутте,
Которая воистину душа.
В чем виноват, за все меня простили, -
Душа и представлялась мне такой.
Воистину, как сказано в Псалтыри:
Днем вопию и ночью пред тобой
Убывает время.
Ах, убывает.
Что же ты сетуешь?
Бог с тобой...
Оно не то чтобы убивает,
А из этого списка
переносит
в другой.
И я не то чтобы
слишком болею,
Не то чтоб усталость
доканывает меня, -
А всё юбилеи стоят,
юбилеи,
Юбилейные какие-то времена.
Столы все сдвинуты,
море разливанное,
На одну колодку набиты
десятки
моих речей;
Сегодня юбилей Петра,
а завтра Ивана,
А послезавтра
просто не помню чей.
Между тем юбилея ещё не выдал,
порог полувека
не перешагнул
Наш сизокрылый кумир,
всечеловеческий идол,
Но уже издалёка
доносится
грозный
гул.
Убывает время.
Что горевать о пропаже,
Если ты никого не наказывал
и почти не ропща,
терпел,
сли кое-что успевал,
успевая даже
Ничего не делать...
Так что же теперь?
Что теперь я делаю?
Я выступаю
На юбилеях сверстников
и однополчан
моих
И носом клюю в президиумах
дремлю,
засыпаю, -
Засыпаю,
покудова
только
на миг.
Другую «Ветровым стеклом» претенциозно озаглавил
И в ранг добра возвел, прославил
То, что на фронте было злом.
А между ними пустота:
Тщета газетного листа...
«Дорога далека» была
Оплачена страданьем плоти, —
Она в дешевом переплете
По кругам пристальным пошла.
Другую выстрадал сполна.
Духовно.
В ней опять война
Плюс полублоковская вьюга.
Подстрочники. Потеря друга.
Позор. Забвенье. Тишина.
Две книги выстраданы мной.
Одна — физически.
Другая —
Тем, что живу, изнемогая.
Не в силах разорвать с войной
Зоя, в книге, по которой я набивал(я сейчас не дома, но тут где-то есть её координаты - это Избранное конца кажется 80-х) написано именно по английски. Думаю, это была воля самого Александра Петровича.
P. S. Простите меня и других тут за нелицеприятные отзывы о Вашем отце, которые здесь были. Никто не ангел. Александр Петрович оставил нам великие стихи. Ещё раз повторю сказанное в этой теме - большинство великих поэтов были людьми мягко говоря не очень хорошими. И тяжело это переживавшими. Я обьясняю это тем, что их работа - слышать гармонию мира и доносить её до нас - так тяжела, что сил на самоконтроль не остаётся.
В землянке стылой, вскакивая с нар,
Я ничего заранее не знал,
Пришёл я на готовую идею -
И потому владею только тем,
Что в совершенстве, как солдат, владею -
Оружьем всех калибров и систем.
Того что написал - не переделаю
В пределах тpеугольного письма,
Не стану исцелять бумагу белую
Пророчествами заднего ума.
И в дневниках военных не исправлю
Ни слова, ни единой запятой
Не переставлю - всё как есть оставлю,
Как было в жизни грешной и святой.
О, это ненасытное старание
Всем доказать, что ты ещё не стар
Лишь потому, что обо всём заранее
Всё знал, в землянке вскакивая с нар.
Над блиндажами, вмёрзшими в болото,
Трассирует прерывистая нить,
Себя,
Себя,
Себя,
А не кого-то
Придётся за неведенье винить.
Чем познаванья поздние чреваты -
Бедой или победой над бедой,
Когда в окне - туман солоноватый,
Крутая соль премудрости седой,
И как листвы горящей
Дым осенний
Горчащий
Привкус
Поздних
Достижений.
Страшный путь!
На тридцатой,
последней версте
Ничего не сулит хорошего.
Под моими ногами
устало
хрустеть
Ледяное,
ломкое
крошево.
Страшный путь!
Ты в блокаду меня ведешь,
Только небо с тобой,
над тобой
высоко.
И нет на тебе
никаких одёж:
Гол как сокол
Страшный путь!
Ты на пятой своей версте
Потерял
для меня конец,
И ветер устал
над тобой свистеть,
И устал
грохотать
свинец...
— Почему не проходит над Ладогой
мост?! —
Нам подошвы
невмочь
ото льда
оторвать.
Сумасшедшие мысли
буравят
мозг:
Почему на льду не растет трава?!
Самый страшный путь
из моих путей!
На двадцатой версте
как я мог идти!
Шли навстречу из города
сотни
детей...
Сотни детей!..
Замерзали в пути...
Одинокие дети
на взорванном льду —
Эту теплую смерть
распознать не могли они сами
И смотрели на падающую звезду
Непонимающими глазами.
Мне в атаках не надобно слова "вперед",
Под каким бы нам
ни бывать огнем —
У меня в зрачках
черный
ладожский
лед.
Ленинградские дети
лежат
на нем.
А у Мощенко шахматный ум -
Он свободные видит поля,
А не те, на которых фигуры.
Он слегка угловат и немного угрюм, -
Вот идет он, тбилисским асфальтом пыля,
Высоченный, застенчивый, хмурый.
Видит наш созерцающий взгляд
В суматохе житейской и спешке
Лишь поля, на которых стоят
Короли, королевы и пешки.
Ну а Мощенко видит поля
И с полей на поля переходы,
Абсолютно пригодные для
Одинокой и гордой свободы.
Он исходит из этих полей,
Оккупации не претерпевших,
Ибо нету на них королей,
Королев и подопытных пешек.
Исходить из иного - нельзя!
Через вилки и через дреколья
Он идет - не по зову ферзя,
А по воле свободного поля.
Он идет, исходя из того,
Что свобода - превыше всего, -
И, победно звеня стременами,
Сам не ведает, что у него
Преимущество есть перед нам
1
Воз воспоминаний с места строну...
В городе, голодном и израненном,
Ждали переброски на ту сторону,
Повторяли, как перед экзаменом.
Снова повторяли всё, что выучили:
Позывные. Явки. Шифры. Коды.
Мы из жизни беспощадно вычли
Будущие месяцы и годы.
Скоро спросит, строго спросит Родина
По программе, до сих пор не изданной,
Всё, что было выучено, пройдено
В школе жизни, краткой и неистовой.
Постигали умных истин уймы.
Присягали Родине и знамени.
Будем строго мы экзаменуемы —
Не вернутся многие с экзамена.
2
Мы под Колпином скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолет. Перелет. Недолет.
По своим артиллерия бьет.
Мы недаром присягу давали.
За собою мосты подрывали, —
Из окопов никто не уйдет.
Недолет. Перелет. Недолет.
Мы под Колпиным скопом лежим
И дрожим, прокопченные дымом.
Надо все-таки бить по чужим,
А она - по своим, по родимым.
Нас комбаты утешить хотят,
Нас, десантников, армия любит...
По своим артиллерия лупит, —
Лес не рубят, а щепки летят.
3
Мне цвет защитный дорог,
Мне осень дорога, —
Листвы последний ворох,
Отцветшие луга.
Кленовый стяг прохода,
Военный строй вдали,
Небесная пехота —
Грачи и журавли.
Мне цвет защитный дорог,
Мне осень дорога —
Листвы бездымный порох,
Нагие берега.
И холодок предзорный,
Как холод ножевой,
И березняк дозорный,
И куст сторожевой.
И кружит лист последний
У детства на краю,
И я, двадцатилетний,
Под пулями стою.
4
В снег Синявинских болот
Падал наш соленый пот,
Прожигая до воды
В заметенных пущах
Бесконечные следы
Впереди идущих.
Муза тоже там жила,
Настоящая, живая,
С ней была не тяжела
Тишина сторожевая.
Потому что в дни потерь,
На горячем пепелище,
Пела чаще, чем теперь,
Вдохновеннее и чище.
Были битвы и бинты,
Были мы с войной на "ты",
Всякие видали виды, —
Я прошел по той войне,
И она прошла по мне,
Так что мы с войною квиты
Из последнего стиха в книге, по которой я шёл ровно 3 года - 3 строфы
...
Там где ладожским льдом
Холод намертво вымостил трассу,
Поезд стал. А потом
Нас в колонну построили сразу.
И блокадная мгла
Сразу полк засосала по пояс.
Мчится, мчится "Стрела" -
отошедший от города поезд ...
...
Воет ветер во мгле,
Над ступеньками тамбура гулкого...
Что мне делать в "Стреле"
В десяти километрах от Пулкова?
Ветка в основном завершена. Если что попадётся - добавлю. Кто захочет внести свою лепту - буду благодарен.
Я задумал её как живой памятник великому поэту. Надеюсь - получилось.